Меня привлекает сегодня вид лестниц. Уже с утра и много раз потом я радовался видимому из моего окна треугольному вырезу каменных перил лестницы, ведущей справа вниз от моста Чехбрюке к набережной. Очень отлогая, словно лишь мимолетное обозначение. А теперь я вижу через реку на склоне стремянку, ведущую к воде. Она там с давних пор, но лишь осенью и зимой, когда лежащая перед ней школа плавания свертывается, она открывается взору, лежащая в темной траве под коричневыми деревьями, в игре перспективы.
Лёви: четыре друга детства стали в старости учеными-талмудистами. Но каждому выпала своя судьба. Один сошел с ума, другой умер, рабби Элиезер в сорок лет стал вольнодумцем, и только старший из них, Акиба, который только в сорок лет начал учиться, постиг полное познание. Учеником Элиезера был рабби Меир, набожный человек, чья набожность была столь велика, что ему не повредили уроки вольнодумца. Он ел, как он говорил, ядра орехов, скорлупу выбрасывал. Однажды в субботу Элиезер предпринял прогулку верхом на лошади, рабби Меир следовал за ним пешком, с Талмудом в руках, правда, только две тысячи шагов, ибо больше в субботу не дозволяется. И во время прогулки состоялся символический диалог. «Вернись обратно к своему народу», – сказал рабби Меир. Рабби Элиезер отказался, прибегнув к какой-то игре слов.
30 октября. Стоит мне почувствовать свой желудок здоровым, как у меня сразу возникают желания отдаться представлениям о страшно рискованных блюдах. Удовлетворяю я это желание главным образом перед колбасными лавками. Если я вижу колбасу, на этикетке обозначенную как твердая домашняя, я мысленно вгрызаюсь в нее всеми зубами и быстро, безостановочно и решительно глотаю, как машина. Отчаяние, порождаемое этим, пусть даже мысленным, действием, только усиливает мою торопливость. Длинные реберные хрящи я, не откусывая, заталкиваю в рот и потом вытягиваю их снизу, прорывая желудок и кишки. Грязные бакалейные лавки я выедаю подчистую. Набиваю себя селедкой, огурцами и всякими скверными старыми острыми блюдами. Леденцы в меня сыпятся из всех жестянок, как град. Я наслаждаюсь при этом не только своим здоровым состоянием, но и страданием, которое не причиняет боли и скоро пройдет.
Моя старая привычка: чистым впечатлениям, болезненны они или приятны, если только они достигли своей высшей чистоты, не дать благотворно разлиться во мне, а замутить их новыми, непредвиденными, бледными впечатлениями и отогнать от себя. Тут нет злого намерения повредить самому себе, я просто слишком слаб, чтобы вынести чистоту тех впечатлений, но, вместо того чтобы признаться в этой слабости, дать ей обнаружиться – что было бы единственно правильным – и призвать для подкрепления другие силы, я пытаюсь втихомолку помочь себе, вызывая, будто непроизвольно, новые впечатления.
Так было, например, в субботу вечером, после того как я услышал прочитанную вслух хорошую новеллу фройляйн Т., принадлежащую больше Максу, во всяком случае, принадлежащую ему в большей степени и с большим основанием, чем какая-либо его собственная, после того как прослушал отличный отрывок из «Конкуренции» Баума, где захватившая автора драматическая сила полностью передается и читателю, как это бывает при виде изделия увлеченного мастерового, – после слушания этих двух вещей я был так подавлен и моя душа, довольно пустая в течение многих дней, совершенно неожиданно наполнилась такой тяжелой грустью, что на обратном пути я заявил Максу, что из «Роберта и Самуэля» ничего не получится. Для такого заявления тогда не требовалось ни малейшего мужества – ни по отношению к самому себе, ни по отношению к Максу. Дальнейший разговор немного смутил меня, так как «Роберт и Самуэль» в то время отнюдь не был моей главной заботой, и потому я не нашел правильных ответов на возражения Макса. Но когда я потом остался один и ничто не отвлекало меня от моей грусти – ни разговор, ни утешение, почти всегда доставляемое мне присутствием Макса, безнадежность так переполнила меня, что затуманила мой разум (как раз в это время, когда я сделал перерыв для ужина, пришел Лёви и мешал мне и развлекал меня с семи до десяти часов). Но вместо того чтобы дома выжидать, что случится дальше, я беспорядочно читал два номера «Акциона», немного из «Неудачников», наконец, свои парижские заметки и лег в кровать, чуть более довольный собой, но ожесточенный. Нечто подобное было со мной несколько дней тому назад, когда я вернулся после прогулки, полный стремления подражать Лёви, направив извне силу его воодушевления на мою собственную цель. Тогда я тоже читал, много и сумбурно говорил дома и обессилел.
31 октября. Я сегодня почитывал каталог Фишера, «Инзель-альманах» и «Рундшау» и сейчас понимаю, что все усвоил твердо, а если и бегло, то без какого-либо вреда. И если бы не пришлось снова встречаться с Лёви, я бы вечером многого мог ожидать от себя.
По смешанным причинам я испытывал смущение, заставляющее опустить глаза, перед свахой, которая была у нас сегодня днем ради одной из моих сестер. Многолетие, изношенность и грязь придавали ее платью светло-серое мерцание. Вставая, она оставляла руки на коленях. Она косила, и из-за этого, видимо, было труднее обходить ее взглядом, когда доводилось смотреть на отца, который задавал мне кое-какие вопросы о предлагаемом молодом человеке. Смущение мое уменьшалось лишь благодаря тому, что предо мной стоял обед и я и без того был достаточно занят составлением смеси из содержимого стоявших передо мной трех тарелок. На лице, которое я сперва мог видеть лишь частями, у нее были столь глубокие морщины, что я подумал, с каким недоумением должны смотреть звери на такие людские лица. Маленький, угловатый – в особенности его несколько приподнятый кончик – нос торчал на лице с вызывающей телесностью.
* * *
Когда в воскресенье пополудни, немного обогнав трех женщин, я вошел в дом Макса, то подумал: еще имеется один-два дома, где мне есть что делать, еще могут женщины, идущие за мной, видеть, как я воскресным вечером заворачиваю в ворота для работы, для беседы – целеустремленно, спеша, лишь в виде исключения оценивая это с такой точки зрения. Долго так не может длиться.
Новеллы Вильгельма Шефера я читаю, в особенности если вслух, с таким же сосредоточенным удовольствием, как если бы я поводил бечевкой по языку. Вчера вечером я сперва не очень-то мог выносить Валли, но потом, когда я одолжил ей «Неудачников», она некоторое время читала, и история явно произвела на нее сильное впечатление, я даже любил ее из-за этого впечатления и погладил ее.
Чтобы не забыть, на тот случай, если отец снова назовет меня плохим сыном, я запишу, что он без особого повода, разве только чтобы просто подавить меня или якобы спасти, в присутствии нескольких родственников назвал Макса «meschuggener Ritoch»[9] и что вчера, когда Лёви был в моей комнате, он с ироническими телодвижениями и гримасами заговорил о чужих людях, которых тут пускают в квартиру, какой уж интерес могут представить чужие люди, к чему завязывать такие бесполезные связи и т. д. – Нет, не следовало этого записывать, записывание вызвало прямо-таки ненависть к отцу, для которой он ведь сегодня не дал повода и которая, по крайней мере в случае с Лёви, несоизмерима с тем, что я записал как высказывание отца, и которая еще возрастает от того, что ничего действительно злого во вчерашнем поведении отца я не могу вспомнить.
1 ноября. Сегодня с жадностью и радостью начал читать «Историю еврейства» Греца. Поскольку моя жажда намного превосходила читаемое, оно сперва показалось мне более чуждым, чем я ожидал, и временами мне приходилось останавливаться, чтобы успокоиться и дать моему еврейству собраться. Но к концу меня захватили несовершенство первых поселений в заново завоеванном Канаане и точная передача несовершенства избранников народа (Йозуа, судья, Элис).