— Благополучен… почти, — высокий выглядел благообразно, но было в лице что-то ехидное, а, может, в голосе. Даже окладистая борода слегка топорщилась. Насмешливо так, хотя и без дерзости.
— Я не буду спрашивать, что могло нарушить твое благополучие, брат мой… — младший слегка повел головой, будто показывая, что причин таких много и они достаточно очевидны, — спрошу, что именно в этот раз.
— Тяжко мне, брат, видеть слезы достойной женщины, которые проливает она в молитвах…
Младший покачал головой.
— А, это были слезы…
— Женщины, понимаешь, — рыбак усмехнулся в бороду, потом слегка посерьезнел. — Просит за мужа, которому грозит гибель, дело ли ее упрекать?
— Упрекать, брат мой? — младший искренне удивился. — Я плохо понимаю женщин, мне казалось, это всем известно. Но если уж говорить о женщинах, разве странно, что чаша терпения переполнилась?
— Чьего же именно терпения? — старший слегка покачал головой.
— Разве может волос упасть помимо воли, брат мой?
— Вот и я думаю, что не может, — совсем не в тон пробурчал рыбак. — Божий суд решил, что Флавий Аэций из Галлии живым не вернется…
— Я не могу не жалеть этот город.
Человек под статуей еще больше вжался в пол. Столько горя в голосе у второго, что же будет с нами?
Старший прищурился. Покивал. То ли сочувственно, то ли — соглашаясь с внутренним голосом.
— Город?
— В конце концов, меня здесь убили.
— Это с нами случается, брат, — усмехнулся рыбак. — Но наивен я, брат, и к женским слезам излишне мягок. Если вступлюсь, не будет ли в том попущения греху?
— Разве и грешницу не помиловал Господь, брат? Разве сам я, пока был жив, не был свидетельством тому, что милосердию нет предела?
— А за что же так строго судил суд Божий воина? Неужто он из тех еретиков, что и после второго вразумления не сделались прилежны к добрым делам?
— Не знаю, — сощурился младший, — можно ли назвать еретиком того, кто не только ставит свою волю выше всего на свете, но и — зная Господа нашего — пытается сделаться божком и предметом поклонения — не из-за этого ли пал Сатана? Это если забыть обо всем прочем… ради тех, чьи жизни берег он сам, хранили его раньше.
— Да может ли такое быть, брат? — старший задрал брови и вытаращил глаза.
— Посмотри сам… но я думаю, что ты уже видел.
— Видел, — неспешно кивнул высокий. — Оттого и спрашиваю — может ли такое быть?
— А может такое быть, чтобы человек своей силой землю и воду заклинал и заклял?
— Кого же при том призывал? — как-то деловито осведомился старший.
— Всех. — улыбнулся младший. — Свое имя, землю, языческих богов и демонов и даже, что уже предел богохульства, Деву Марию.
Старший ухмыльнулся, развел руками — совсем простак, почти дурачок.
— Что божков да демонов — оно, конечно, нехорошо. По неразумию, видать, да по малой вере. Но так не отвергла же Дева несуразную молитву?
— Ну когда же Матерь Божья отказывала живому в помощи?
Если бы эти двое были людьми, человек на полу решил бы, что один ищет выход, а второй подсказывает… ради города, а может быть и не только ради города.
— Вот и нам недолжно. Да и жена у него — достойная женщина, разве не освящается маловерный муж женой верующей? — старший подмигнул.
— Пусть решает тот, кто имеет право, — кивнул младший. — А наше дело — просить.
Бородатый рыбак качнул головой, потом расправил плечи и заговорил чуть громче, чем до того, торжественно.
— Добился я большой милости, и Аэций останется жив. И вот теперь я спешу вывести его оттуда живым. Но того, кто услышит это, я заклинаю молчать и не разглашать тайну господню, дабы самому скоропостижно не умереть, — взгляд упирался в стену локтя на три выше головы невольного свидетеля.
— Аминь. — отозвался младший. Кажется, с облегчением.
А потом свет погас, двое исчезли — и в больших окнах под крышей само собой засветилось утро. И так же, сама собой, с легким скрипом отворилась боковая дверь. Человек встал, отряхнулся, помотал головой, разминая затекшую шею. Посмотрел внимательно на статую апостола Фомы, покровителя и заступника страждущих и усомнившихся. Сказал:
— Ничего тут не поделаешь… — и, шаркая, пошел к распахнувшейся двери.
Ну так не будет он спать тут завтра днем, и послезавтра тоже. И наверное, никогда больше. Потому что понял он мало и, конечно, не так, как надо — но плохо, должно быть, знал его святой Фома, если подумал, что он может не пойти к той женщине и не сказать ей, что в этот раз ее муж, черт бы побрал хладнокровного сукина сына, но не сейчас, глаза б мои его не видели… все-таки вернется домой.
451 год от Р.Х. 20 июня, ночь, Каталаунские поля
Еще до заката Торисмунд назвал бы осмелившегося в одиночку отправиться бродить по полю боя безумцем. Сейчас он знал, что волен идти куда угодно, хоть прямиком в лагерь спрятавшегося за телегами Аттилы. Невидим; словно с головы до пят укрыт волшебным плащом, оберегающим от случайного взгляда, стрелы или брошенного копья. Теплым, ласковым плащом, приятно щекочущим шею меховой подпушкой.
Достаточно было принять решение и встать. Первый шаг дался с трудом: Торисмунд ждал оклика кого-то из дружинников, но оказалось — стал незаметным, неразличимым и для друга, что уж говорить о враге.
Теперь так будет всегда. Стоит только пожелать. Но это лишь начало. Мелкий дар, который подносит посольство, прежде чем перейти к главным. Мимолетная улыбка, которую дарит женщина, прежде чем надменно вскинуть голову…
Стояла последняя ночь полнолуния, почти что ясная, лишь иногда луну закрывали небольшие облака, но и тогда темнее не становилось. Торисмунд шел по полю, вел за собой коня, обходя то груды мертвых тел, людских и лошадиных, то кучки невесть чьих, неразличимых в ночи воинов, собиравших добычу. В первое время он пытался найти уединенное место, потом уже понял, что ошибался: не нужно выбирать путь, надо довериться чутью и внутреннему голосу, и ноги сами вынесут туда, куда следует.
Так и случилось. Придя на верное место, он сразу понял, что оказался там, где и надлежало. Здесь, почти посередине между двумя лагерями, было достаточно тихо и безлюдно. Конь, объезженный и выученный Торисмундом, покорно встал там, где пожелал наездник — без единого звука, лишь недовольно прянув ушами. Жеребцу не нравились темнота, тишина, то и дело разбиваемая лязгом железа и стонами, запах крови, который источала земля. Он ткнулся мордой в плечо Торисмунда, король потрепал коня по шее и сделал десяток шагов вперед.
Хорошее место. Правильное.
Торисмунд вскинул голову, глядя на усмехающийся лунный лик. По нему пробежала смутная тень, потом мелькнула ночная птица, на диво крупная и тихая; после этого ночь уже казалась совершенно недвижной, застывшей. Может быть, ночное светило шествовало по небосводу, а, может, и замерло вместе с ветром, уцелевшей травой, тенями.
Тенями павших на поле боя, ожидавших лишь слова, верного слова, чтобы вернуться в строй, стать грозным воинством, которое последует за своим предводителем. Тени соратников и врагов, всех, кто погиб, встанут вместе, покорные воле Торисмунда…
Так будет.
Тогда не останется земель, завоевать которые не под силу королю везиготов. Тогда слава Аттилы станет лишь трухой, жалкой тенью славы короля Торисмунда, и гунна забудут раньше, чем он умрет, лишившийся силы и могущества. Любая, чья угодно слава померкнет рядом со славой Торисмунда, как звезды меркнут перед луной, а луна — перед солнцем.
Так будет, потому что у короля Торисмунда достаточно храбрости и воли на то, на что не отважился даже его отец. Стать предводителем призрачного воинства, верного и неуничтожимого.
Слова обряда всплывали из памяти… из памяти? Разве кто-то говорил ему хоть когда-нибудь? Когда? Неужели такое было?..
Неважно. Об этом можно подумать после, а сейчас нужно думать лишь о деле. Успеть завершить начатое до рассвета. До тех пор, пока кто-то не прервет его — а такие есть, их можно почувствовать. Сила, как женщина, выбирает самого достойного, наиболее мужественного и решительного. Упусти мгновение, и она отвернется, отдаст предпочтение другому.