Мальчик до того почти не шевелился, а теперь застыл. Неподвижно. Неподвижней дерева. Даже, кажется, дышать перестал. Потом сказал..
— Я, — закашлялся, сглотнул. — я ошибся. Я не благодарен вам, я вам должен.
— Мне ты ничего не должен. Я никогда не позволил бы откупаться от Ночных, жертвуя их повелительнице, — сухо ответил старик. Потом протянул руку, потрепал мальчика по волосам. — Ты заботишься о своих друзьях, это хорошо. Ты будешь могучим вождем. Научись смотреть вперед, думать, куда ведешь людей. Тогда ты будешь и мудрым вождем.
— Вы не поняли. Все еще хуже. Я их не вел, тогда бы я мог требовать. Я предложил и им понравилось… Самим. Если бы я сказал, что я решил, а они послушались, они бы первые со мной не согласились, там же все меня старше. Я потому и не хотел, чтобы про кого-то еще узнали.
— Король считает зачинщиком тебя, остальные — тем более. В твои годы не стоит спорить с королем, а уж приятели твои уже к нынешнему утру точно будут знать, что все затеял ты. Тебе ведь досталось больше всех, — подмигнул старик. Хороший мальчик, очень хороший мальчик…
— Я не буду спорить с королем… — и про «досталось» тоже не будет спорить. Хотя, какое это «досталось», это «дали, что хотел».
— Вот и хорошо, — Редарет прислонился к дереву, прикрыл глаза. В его годы тоже… не слишком полезно увлекаться сперва спорами с ретивыми королевскими советниками, а потом поучительными беседами с любопытными мальчиками. Пожалуй, для одной ночи достаточно.
Вежливый мальчик не мешал ему спать. А может быть, и сам заснул. Так и просидели до рассвета.
451 год от Р.Х. 20 июня, вечер-ночь, Рома
Он спал в боковом нефе, в нише за спиной святого Павла. Святые были добры к нему — даже самые бдительные служки никогда его не обнаруживали, даже самые внимательные прихожане не обращали внимания. Можно было лечь и уснуть — там, где темно и прохладно, и сухо. У новой базилики такие хорошие, толстые кирпичные стены, жара просто остается там, снаружи. Не нужно идти домой. Главное — не нужно идти домой. Дома пришлось бы что-нибудь делать и помнить, что ты теперь один, а в церкви ничего такого не требовалось.
Он спал и слышал, как у соседней ниши молится женщина. Он не видел ее во сне, но знал, что волосы цвета меда тронула седина, что глаза у нее темны, а рот — суховат и четко очерчен, что ее, куда бы она ни шла, провожают взглядами — и не думают, сколько ей лет. Она, может быть, умрет, но не состарится.
— Что вы делаете со мной? — кричит женщина. Совсем тихо, почти шепотом, но кричит. — Что вы делаете с жизнью моей?
Во сне он знает: у нее был дом, теперь его нет совсем; у нее была большая семья — родители, братья, сестры, родичи, теперь их нет совсем, нет никого, кроме нее, только она вовремя села на корабль. Теперь он понимает, откуда она родом — из Африки, с той стороны моря. Во сне он знает: у нее был муж, такой же высокий и светловолосый, самый добрый в мире, не было никого лучше него… он знает, потому что она кричит.
Его тоже нет, его давно нет. Давно, под Аримином,[14] здесь, в Италии, противник достал его копьем, не должен был — был и ниже ростом, и слабее, не должен был — не встречаются предводители армий друг с другом в поле, не ищут друг друга, если они не варвары, а они не были варварами… оба…
— Я знаю, — кричит женщина, — я знаю, это вы его позвали. Вы. Он был вам нужен. Он выиграл сражение, он не умер бы, но вы там, у себя, решили — и он послушался. Он всегда вас слушался. Старался.
Теперь спящий знает, кто она. Ее зовут Пелагия, она была женой комеса Бонифация, правителя Африки. Спящий не помнит, из-за чего тогда началась внутренняя война, он был слишком мал, он моложе этой женщины. Кажется, императрица зачем-то стравила Флавия Аэция, хозяина севера с хозяином юга, а может, они сами поссорились. Бонифаций выиграл первый бой и проиграл войну, потому что умер. Все тогда радовались, что дело закончилось быстро и из двоих один остался жив… нужно же кому-то воевать.
А вот что было дальше, спящий помнил, потому что об этом говорили долго — и очень дивились. Все бывало в Городе — но чтобы умирающий по завещанию отписал любимую жену собственному убийце — такое, кажется, случилось впервые. Отец тогда покачал головой и сказал, что удивляться нечему — Пелагия унаследовала богатство и клиентов мужа, но не военную силу, способную защитить то и другое. Могли и убить, и обеты заставить дать насильно, по нынешним беспокойным временам, а так кто ее посмеет тронуть? Но все равно странно казалось. Очень давно это было — пятнадцать лет назад? двадцать? — давно, но не для сна, конечно, во сне все живы — для спящего живы, не для снящихся, потому что женщина кричит…
— Он вас послушался — и умер, умер… Не было никого, лучше него.
Человек за статуей знает: лучше — не было, равный — был. И для нее тоже — равный. Пошла, потому что не захотела нарушать последнюю волю мужа. Осталась… как остаются.
— И что вы делаете? Что? Двадцать лет я живу с войной… я привыкла, я знаю, что он не слушает никого, только себя, не умрет, пока не наступит мир, не упадет, пока не станет можно… Зачем он вам? Зачем — сейчас? Я же знаю, мне же снится… Он не стал бы вам уступать, но от сделки он не откажется, нет, если правильно предложить… И не говорите мне! — спящий дергается во сне, — Я же слышу. Я слышу, как он отвечает «Да. После Аврелии. Если мы успеем. Да». Каждую ночь.
Спящий и не во сне знает — успели. Осада снята. Армия ушла дальше на север за отступающими гуннами. Война не кончена, что-то еще будет, но там, далеко. Она не придет ни в Галлию, ни сюда. Не в этом году.
Но если женщина права, может прийти в следующем. Спящий ежится во сне. Днем ему все равно, а сейчас — страшно.
— Что. Вы. Делаете? Как вы смеете? Люди грешны, и страшны, и плохи, но разве можно — без выхода, без света, ни за что… и выбить опору, и камнем сверху… Не может быть на то воли! Не может!
Женщина кричит. Спящий согласен. Не может. Даже у него есть тихое место за статуей. Где сухо и прохладно и никто не трогает. Только иногда странное снится.
Человек проснулся и понял, что еще светло. Мало выпил, теперь идти домой. Мало выпил… закоченело все как зимой, а лежал-то всего ничего. Мало…
Он все-таки встал, выбрался из-за статуи — и сначала решил, что странный сон не кончился. Стукнул ладонью о выступ стены. Боль не помогла. Храм был пуст, в окнах плавала темнота, а дневной свет привиделся ему, потому что все светильники были зажжены. Он кинулся к ближайшей двери — заперта. Снаружи. Даже не шевелится почти — тяжелая и засов тяжелый. К боковой двери он шел уже медленно. Тоже не подалась. Как же они оставили все… подуй ветер, перевернись плошка с маслом — и тут есть, чему гореть. И почему огонь такой ровный, ведь глубокая ночь, что-то уже должно было погаснуть…
Человек перекрестился, отошел к привычной статуе, но в нишу забираться не стал, лег на пол прямо в проходе. Если до сих пор ничего не перевернулось, то и не перевернется, а утром базилику откроют…
Уснуть он не мог, выспался днем, но лежать на прохладном полу было приятно, в голове крутились какие-то обрывки мыслей, но совсем бессвязные и не беспокойные, и вообще вот так бы лежал и лежал — как в жару на дне ручья, чтобы вода вокруг и дышать ею, чтобы стайки рыб проплывали мимо… и не щелкали сандалиями, как эти двое… но откуда здесь люди, как вошли?
Человек хотел было встать, но тут же вжался в травертиновый пол, пытаясь растечься по нему, стать незаметным, невидимым, тем самым песком на дне реки. Потому что лампы светили ярко, даже ярче, чем, кажется, возможно, но все равно было видно, что два человека на дальнем краю центрального нефа, постарше и помоложе, источают собственный свет. Желтоватый, спокойный, теплый.
— Здоров ли ты, брат мой? — старший был высок и широкоплеч, а кланялся он как сущий крестьянин — пахарь там, рыбак.
— Милостью твоей и господина нашего здоров, а ты благополучен ли, брат мой? — второй говорил… на латыни, но как-то не так, неправильно, не по-варварски, а по-старинному, наверное. А на чем же тогда говорил первый? А Бог его знает… вот просто сказал — и понятно.