Проснулся Безруков под утро, долго искал фотографию, а когда наконец нашел в куче ненужных бумаг, сваленных в углу, – тут же сжег. И на запах горелой бумаги вдруг с такой непереносимой силой наложилась вчерашняя вонь, что Безрукова затошнило. Он выскочил из дома, долго бесцельно шатался по лесу, то и дело попадая лицом в паутину и начиная ожесточенно ее сдирать, затем вернулся, но в свое жилище заходить не стал – зашел в особняк, который построил для дочери, и улегся прямо у порога…
В интернате он в этот день не появлялся. Да его там никто и не ждал. Только ближе к вечеру кто-то затопал на участке – сначала по направлению к маленькому домику с так и распахнутой дверью, потом, спустя время, – к подсобным строениям, в конце шаги приблизились к особняку. Дверь открылась, на пороге возник Илья. Оглядел лежащего на полу Безрукова, попинал его ногой, проверяя, жив ли, пробормотал с угрозой: «Ты это… гляди… не того. А то пожалеешь», – и удалился. «Пошел докладываться этой», – понял даже не сам директор, которому было все равно, а словно бы кто-то внутри него. И директор с ним равнодушно согласился. И столь же равнодушно осознал, что теперь уж точно не жилец. Раньше эта мысль ему тоже в голову приходила, но так, вскользь, как допустимая вероятность, а сейчас пришла как несомненный факт. Соучастников такого в живых не оставляют. Хорошо еще, что дочь с семьей здесь так и не появилась и контактов с ней никаких нет. Иначе бы и их могли… Эти могут все…
На другой день он уже сидел в своем кабинете и вновь делал вид, что руководит. Никто к нему не заходил, телефон молчал, и только ближе к вечеру дверь без стука открылась, и в проеме возник Семеныч. Безруков молча указал ему на полупустую бутылку, приглашая, и потянулся достать второй стакан, но Семеныч тяжело мотнул головой, сказал от порога: «Гореть вам всем, гнидам, в геенне огненной!» – и захлопнул дверь.
– И ты, значит, не жилец, – пожал плечами Безруков.
Однако следующие полтора месяца прошли привычно – отобранных детей вновь стали увозить на выходные, в понедельник их привозили обратно и после недолгого карантина начинали выпускать на прогулку. Некоторые возвращались с ссадинами и синяками, многим было больно ходить, а на шее какого-нибудь мальчика после поездки появлялись странные пятна, похожие на замаскированные следы удушения. Но заметить все это можно было только вблизи, а вблизи детей, кроме этих, никто не видел.
Безрукова не трогали, даже врачиха к нему не заглядывала, не говоря уж о бесцветном, казалось, совсем позабывшим о его существовании. Только Илья при редких встречах угрожающе топорщил лицо, хотя было видно, что он уже сам плохо помнит, по какому поводу это делает. Семеныч тоже был жив-здоров, правда, на глаза никому не показывался – дворницкие свои обязанности выполнял ранним утром, когда все еще спали, а в остальное время запирался у себя в котельной, откуда не доносилось ни звука.
В середине августа интернат лишился еще одного воспитанника. На этот раз все произошло буднично, без всякой суеты и секретности. Микроавтобус вернулся, выгрузил свое содержимое у черного хода, отбыл обратно, и только спустя несколько часов в кабинет Безрукова вошла врачиха и положила на стол бумаги, из которых следовало, что десятилетний Егор Найденов во время тихого часа пробрался на чердак, вылез на крышу, потерял равновесие и упал, сломав себе шею. Свидетелями этого несчастного случая стали Валентина, Илья и сам Безруков, проходивший в этот момент мимо здания. Вся необходимая медицинская помощь была сразу оказана, но травма оказалась тяжелой и смерть наступила через несколько минут…
Безруков молча все это прочитал и в нужных местах расписался.
А спустя несколько дней в интернат доставили пополнение. Двух мальчиков, восьми и одиннадцати лет. Когда сопровождавшая дама ввела их к Безрукову, тот был уже изрядно пьян и долго пытался сосредоточиться на бумагах, которые ему протянули. Детей за обширной фигурой дамы было практически не видно. Только фрагменты – ухо и руку одного, полкорпуса и ногу другого. Быстро разобравшись в состоянии Безрукова, дама брезгливо поморщилась, вздохнула, обогнула стол и принялась указывать наманикюренным пальцем, где следует поставить число и подпись. И, лишь когда все было оформлено, Безруков машинально поднял глаза, мутно глянул на новых детей, весь передернулся, зажмурился, уставился на мальчика помладше… и почти протрезвел.
Это был он – ребенок с уничтоженной фотографии. Ну, может, и не совсем он – глаза тоже большие, но не синие, издали скорее карие, да и с отчетливой косиной, кудряшки есть, но не русые, темнее, зато щеки такие же пухлые, а вот рот неулыбчив, нет, плотно сжат. И все равно очень похож. Словно родной брат…
Безруков суетливо залистал документы: Путейцев Денис, восемь лет, в семимесячном возрасте оставлен на железнодорожном вокзале, отец и мать неизвестны – нет, конечно, ни внуком его, ни мальчиком тем он быть не мог, но все же – такое сходство…
Дама еще что-то говорила, пытаясь привлечь к себе внимание, потом замолчала и вышла, на прощание громко фыркнув и покрутив пальцем у виска. Дети остались. Старший, глядя сквозь Безрукова, начал понемногу раскачиваться и монотонно гудеть, видимо, вспоминая дорогу, а младший стоял неподвижно, в неудобной позе, склонившись набок, заведя правую руку за спину и размазав пустой, отсутствующий взгляд где-то в промежутке между собой и директором. Когда Безруков подошел к нему и присел напротив на корточки, он чуть отодвинулся, но выражение лица его при этом не изменилось. Так, промелькнула тень досады – и все.
– Ну, здравствуй, Денис. – Безруков протянул руку.
Ребенок еще отодвинулся и ничего не ответил. Непонятно даже было – видит ли он директора вообще.
Старший перестал гудеть и недовольно бибикнул.
– Меня зовут Дмитрий Афанасьевич. – Безруков помедлил и опустил руку. – Я директор здесь.
– Уди, сцука, – сказал старший. – Ну!.. Еду!
– Извини. – Безруков сместился чуть в сторону, освобождая «дорогу».
Сразу потеряв к нему интерес, старший снова начал гудеть и раскачиваться.
– Ты меня слышишь? – спросил у Дениса директор, все пытаясь поймать его взгляд.
Но взгляд ребенка упорно на нем не останавливался, дрейфовал куда-то вкось за его спиной.
– Ну ладно. – Безруков встал и пошел обратно к столу.
И в этот момент сзади услышал:
– Кундябра.
Директор повернулся. Запрокинув голову, Денис широко открытыми глазами смотрел вверх. Лицо его оживилось.
– Какая кундябра? Где? – Безруков тоже запрокинул голову, но ничего, кроме грязного, обшарпанного потолка и скучной казенной люстры, не увидел.
– Кундябра висит. Сейчас шлепнется, – явно самому себе, а не директору сказал Денис и, быстро опустив голову, перевел взгляд куда-то вниз и в сторону. – Ну вот, лысаке клюху сломал, дурачок, – добавил с огорчением, глянул на Безрукова, чего-то испугался, даже, показалось, запаниковал, а в следующее мгновение уже вновь стоял с пустым взглядом и отсутствующим, безразличным лицом. Словно щелкнул в нем какой-то переключатель и все оживление погасил…
Так они и познакомились. И только к вечеру до Безрукова дошло, что, если не считать загадочных кундябр, лысак и клюх, то во всем остальном речь Дениса была вполне нормальной, связной. Что для интернатовских детей, обычно с трудом месивших вязкую кашу из звуков во рту и составлявших из них что-то малопонятное, было большой редкостью.
И вновь жизнь Безрукова изменилась. Каждодневное затворничество в кабинете над бутылкой закончилось, теперь он искал любой повод, чтобы увидеть Дениса. Заходил в левое крыло по какой-нибудь придуманной надобности, подстерегал на гуляниях. Пытался заговорить и подсунуть чего-нибудь вкусное. Или просто смотрел, стоя неподалеку. И ребенок, казалось, тоже со временем стал выделять его среди прочих. Нет, он, конечно, по-прежнему был целиком погружен в самого себя и на окружающее реагировал довольно индифферентно, по-прежнему ничего директору не отвечал и взгляда на нем не останавливал, и выражение лица его при встречах никак не менялось, однако, иногда вдруг оживляясь от посещавших его видений и произнося странные слова, что-то в этих видениях обозначающие, ребенок уже Безрукова не пугался. И делился увиденным в его присутствии охотнее, хотя и ни к кому при этом все так же не обращался: говорил в пространство перед собой – и все, хочешь – слушай, не хочешь – нет.