— Что это было? — прошептал я. — Ты видела?
Лючия кивнула.
— Ты возвращаешься, — сказала она. — Как хорошо!
— Так что же все-таки? — опять подал голос синьор Балцано. — Мне теперь здесь делать нечего, синьора Лючия? Могу я закончить с этим нелепым делом?
Я обернулся. Балцано съел все, что лежало у него на блюдце, и все, что лежало в корзинке, и все, что Лючия положила мне и себе, и кофе свой он тоже выпил — спасибо хоть, что до нашего не дотронулся, а впрочем, лучше бы и наш кофе он выпил тоже, кофе наверняка остыл и стал бурдой.
— Да, — сказал я. — Мы теперь и сами справимся.
— Мы, — широко улыбнулся Балцано. — Рад слышать.
Он поднялся и отряхнул с брюк невидимые крошки.
— Я вам так благодарна! — сказала Лючия.
— Мне здесь не понравилось, — заявил Балцано. — Честно скажу, Джузеппе, напрасно ты это сделал, совершенно напрасно. Любовь, конечно, чувство иррациональное, я понимаю, но…
— Ничего вы не понимаете, — пробормотал я, — но это неважно.
— Конечно, — Балцано не стал спорить. — Так я могу идти?
— Да, да, да! — воскликнул я. — Идите, наконец! Вон туда, сквозь стену, вы это так виртуозно проделываете.
Балцано посмотрел на меня укоризненно и, коротко кивнув, направился к двери, секунду помедлил, будто действительно соображал, не пройти ли все-таки сквозь стену, но не стал этого делать, вышел, не оборачиваясь, и закрыл дверь за собой.
— Ты думаешь, — сказал я, — больше он нам не будет докучать?
— Будет, конечно, — улыбнулась Лючия. — Как же мы без него?
Действительно. Об этом я не подумал.
— Теперь ты понимаешь? — спросила Лючия, когда неслышные шаги стихли в отдалении, перестав существовать не только в этом пространстве, но и где бы то ни было в мире, созданном в ту минуту, когда мне было так плохо, что, казалось…
— Тебе казалось… — пробормотала Лючия. — Тебе казалось… Ты думал обо мне, да…
Мы понимали друг друга, и с каждой минутой понимали все больше, словами это выразить оказалось невозможно, не существовало таких слов ни в итальянском, ни в англиканском — боюсь, что ни в каком языке не было слов для обозначения ощущений, понятий, смыслов, бесконечно более старых и бесконечно более глубоких, чем самые глубокие представления, доступные мне прежде.
Мы стояли друг перед другом, а потом обнялись, и я начал медленно, так медленно, как только мог, снимать с Лючии одежду. Лючия не помогала мне, только гладила мои пальцы, скользившие по ее телу, мне было приятно, и я целовал эти пальцы, а одежду бросал куда-то, и мне почему-то казалось, что она тут же исчезала вообще, а потом получилось так, что и на мне ничего не осталось, мы опустились на пол, я думал, что доски такие холодные и жесткие, но они… нет, я не знал, я ничего больше не знал, ничего не ощущал, ничего не слышал, не видел, не понимал…
Я просто был.
Всегда.
Я не только чувствовал это. Я это знал.
Я понял, почему ощущал несовместимость со всем тем, с чем мне приходилось иметь дело. Почему в детстве мне не хотелось играть с другими мальчишками, и поэтому мы часто дрались — они тоже ощущали мою отдельность, им она тоже причиняла неудобства, и драка была, как им казалось, единственным способом создать хотя бы видимость нашей с ними общности. Синяк под глазом объединяет в детстве гораздо сильнее, чем разговоры о девочках.
И почему я стал полицейским, хотя не чувствовал к этой профессии призвания. Призвания не было, а зов был — как зов несовместности с чем бы то ни было иным, не притяжение к этой профессии, а отталкивание от прочих.
Но долго это не могло продолжаться, и, чувствуя свою отторгнутость от мира, я не мог поступить иначе, чем поступил, — ушел из полиции и открыл свое дело. Неужели только для того, чтобы много лет спустя ко мне пришел синьор Лугетти со своим нелепым, странным, несовместимым с реальностью предложением… которое я принял, потому что…
А я ведь так и не понял тогда, почему согласился с предложением Лугетти. Оказывается, все просто. Разве вся моя жизнь не была лишь подготовкой к тому, чтобы оказаться однажды на этом перекрестке, выбрать этот путь, встретить на нем Лючию… понять…
Что? Кого?
Себя, конечно. Понять мы способны только себя, и только через себя (если мы себя поняли) способны понять мир. Человек, не понимающий себя, не может стать хорошим специалистом ни в чем — даже в любви он будет нелеп и ни на что не годен, потому что, не понимая себя, не поймет и женщину, не поймет, что она — единственная, а остальные лишь фон, чтобы ее неповторимость стала более очевидной.
Если бы я не понял себя в ту ночь, я не понял бы и того, что значила для меня Лючия и что она не могла значить ни для кого другого.
Если бы я не понял себя…
Мы были вместе? Нет, хотя что-то между нами произошло, и это что-то имело столько разных названий, что упоминать какое-то одно означало бы — пренебречь остальными, а упомянуть все было невозможно, потому что среди этих названий есть и такие, какие не произносятся вслух и даже не думаются, а только чувствуются.
Мы были одним существом? Да, конечно. Мы всегда были одним существом, я не нашел в этом ничего нового.
Мы просто были с Лючией — здесь и сейчас, а также там и потом, а еще где-то и прежде, и когда наступило утро (оно все-таки наступило, хотя мне казалось, что ночь не закончится никогда), я увидел себя ее глазами, а она увидела себя моим взглядом, мы лежали, обнявшись, на ее кровати, простыни были смяты, подушки разбросаны, у меня на мгновение мелькнула мысль о том, что, если бы нас мог увидеть Вериано… впрочем, разве он стал бы изображать из себя ревнивого мужа?
Я осторожно отлепился от Лючии, поцеловал ее в плечо, вдохнул прозрачный, как крыло бабочки, запах ее тела, и, привстав, поднял с пола свои часы (я еще помнил, как бросил их, сняв с руки!).
Восемь тридцать четыре. В Сан-Тинторетто нужно быть в одиннадцать, а это значит…
Мне не пришлось будить Лючию — она проснулась сама, почувствовав возникшее во мне беспокойство.
— Не бойся, — сказала она, не открывая глаз, — мы не опоздаем. Я быстро. Ты лучше придумай что-нибудь на завтрак.
— Не знал, что ты любишь завтракать в постели, — сказал я.
— Я…
— Не говори, — сказал я. — Хочу сам. Ты предпочитаешь по утрам хорошо прожаренные тосты, намазанные густым вареньем — лучше малиновым.
— Да.
— И кофе, но не очень крепкий. Половину ложечки. И три ложечки сахара.
— Да.
— И лимон.
— Конечно. Кофе без лимона — это…
— Слышал бы тебя какой-нибудь англиканец…
Она, наконец, открыла глаза и оглядела меня, будто увидела впервые. Я тоже увидел Лючию впервые — во всяком случае, впервые при ярком солнечном освещении, — несколько минут мы разглядывали друг друга, и каждый из нас… нет, не думал, это не мысль была, а ощущение… каждый пытался ощутить: а не сделать ли нам…
— Так что англиканец? — спросила Лючия, приняв решение, и мне не оставалось ничего другого, как последовать ее выбору, хотя я мог бы…
— Англиканцы, — объяснил я, — пьют кофе без сахара и с молоком. Или со сливками.
— Ужас, — констатировала Лючия.
Я встал и принялся собирать с пола одежду, натягивая на себя свою и бросая на кровать то, что, скорее всего, принадлежало Лючии. По-моему, там было что-то лишнее, но я мог и ошибиться.
В коридоре никого не было, я прошел в свою квартиру и переоделся. У меня возникло странное впечатление, будто здесь никто никогда не жил, просто собрали какие-то вещи, поставили какую-то мебель, но здесь не было… чего же? Я понимал, конечно, что произошло — я ушел отсюда прошлым вечером. Не просто вышел и перешел с Лючией в ее квартиру, я отсюда ушел, и вряд ли смогу объяснить это словами, которых в итальянском не существует.
Когда я вернулся, Лючия уже была одета — строгая блузка, прямая юбка чуть ниже колен, она и волосы успела уложить, хотя, как мне казалось, для этого у нее совсем не было времени. Запах кофе показывал, что дожидаться меня Лючия не стала.