Вот почему я решил рассказывать только о том, чему сам был свидетель, и о тех, кого знал хорошо по службе в одной воинской части, по совместным боям в междуречье Дона и Волги летом и осенью 42-го и зимой 43-го, при этом соблюдая железную установку: ничего не придумывать, не досочинять. А если и сочинять, то лишь исходя из характера описываемого события или действительного лица. Сочинять так, чтобы ни это лицо, ни те, кто с ним соприкасался, не усомнились в подлинности поступка или сказанных слов.
Книга первая
Часть первая. Абганерово
1
До поры до времени никто из нас, оказавшихся августовским летом сорок второго между Доном и Волгой, как между тяжким огненным молотом и наковальней, – никто не знал, не ведал, что слово «Абганерово» будет включено в наши души и навсегда, до последнего часа останется там у тех немногих, кому неким чудом удалось выжить.
Двумя неделями раньше сформированная в казахстанских степях 29-я стрелковая дивизия, новенькая, с иголочки, свеженькая, укомплектованная по штатному расписанию, предназначенная было для обороны Москвы на дальних подступах к ней и временно расквартированная под станцией Волово Тульской области, неожиданно, в одну июльскую ночь и в одно утро была погружена в эшелоны и с бешеной скоростью устремилась куда-то на юго-восток. Немного смущены мы были одной из последних сводок Совинформбюро, где с непостижимой для тех военных дней откровенностью была названа чудовищная цифра (помнится, в 70 тысяч) попавших в окружение и пропавших без вести наших бойцов. Зная о 12 тысячах, составляющих численность полнокровной дивизии, каждый из нас, погрузившихся в спешном порядке в эшелоны, делил в уме те семьдесят тысяч на эти двенадцать и умолкал в угрюмом изумлении от этой жестокой арифметики. Умолкал, смутно догадываясь, что именно последним сводкам с Юго-Западного, а теперь уж, кажется, Юго-Восточного фронта дивизия (а оказалось, не одна дивизия, а целая вновь сформированная армия, которой суждено будет стать 64-й, напарницей 62-й, о которой теперь говорят и пишут с непременным эпитетом «легендарная») обязана тем, что ее в полсуток поставили на рельсы и помчали к безвестным пока что боевым рубежам.
Но мы были, повторяю, свеженькие, обутые и одетые с иголочки, хорошо накормленные, отлично, как нам казалось, обученные военному делу, уверенные в себе до заносчивости, весь путь до Сталинграда пролетели с песнями. Нашего боевого духа не отпугнула и ночная бомбежка на короткой остановке на станции Грязи. Днем, на таких же коротких остановках, выбегали из вагонов для быстротечного общения с гражданскими людьми, в основном женщинами, стариками и мальчишками, вышедшими сюда, чтобы поглазеть на мчавшиеся через их станции эшелоны и хоть таким образом увериться, что силы наши неисчислимы, что «враг будет разбит и победа будет за нами».
В эшелоне, в котором разместился наш 106-й стрелковый полк, много было молодых веселых людей, но главным заводилой, вроде обязательного «культурника» в каком-нибудь санатории, был командир роты ПТР (противотанковых ружей). Мы в нашей полковой минометной роте[4] не пытались даже узнать ни его имени, ни фамилии. Но лейтенант этот запомнился. Был он немолодым, наверное, уже за тридцать, для нас же, двадцати – и восемнадцатилетних, это уже человек в годах. Он первым выскакивал на остановках из своей рыже-бурой теплушки, громко хлопал в ладоши, совал четыре пальца в рот и, дико, пронзительно свистнув, волчком вертелся вокруг своей оси, что-то приговаривал, блестя единственным среди нормальных золотым зубом, и через минуту на перроне или просто на лужайке за железнодорожной насыпью подымался дым коромыслом.
Ночью, кажется, в Поворино, нас опять немножечко побомбили, но ни один вагон не пострадал, и веселое путешествие эшелонов продолжалось. Буйство бездумной веселости, продиктованной неукротимой верой и в дело свое, и в силы свои, вдруг застопорилось, как бы наткнувшись на что-то неожиданное и пугающее. Это случилось сразу же за Сталинградом, за Бекетовкой, когда навстречу нам выполз странный эшелон с изрешеченными вагонами, наполненными тем не менее до отказа по большей части тяжелоранеными, кое-как перевязанными грязными бинтами и просто тряпками из порванного на клочки нижнего белья. Белые от соли гимнастерки и брюки также порваны, из-под них выглядывали голые, в струпьях засохшей крови коленки и локти. Военные люди – рядовые и командиры – облепили со всех сторон и сам паровоз, с одышкой влачивший остатки, а точнее бы сказать, рваные куски разгромленных врагом недалеко отсюда (это было ясно!) частей и соединений, недавно еще таких же вот свеженьких, полнокровных и веривших в несокрушимость свою.
Два эшелона встретились и теперь глядели друг на друга: один с испуганным недоумением (наш) и другой как бы с горькой, мефистофельской ухмылкой, как бы говоря: «Ну, ну, давайте-давайте! Посмотрим, что у вас получится!»
Мне почему-то захотелось увидеть в эту минуту нашего веселого пэтээровца. Он, по обыкновению, первым выскочил из вагона и, наверное, пустился бы в пляс, но теперь и он стоял в некоем оцепенении, полуоткрыв рот со своим единственным золотым зубом, коий особенно задорно и празднично блестел у него на прежних наших остановках, а сейчас лишь подчеркивал ощутимую всеми и все-таки загадочную тягостность этой неожиданной встречи. Кто-то по привычке крикнул, соскакивая на землю:
– Лейтенант!.. Что же ты?.. Давай!
Пэтээровский командир вздрогнул, мгновенно повернулся в сторону сказавшего эти слова и, побагровев, тяжко выдохнул:
– Ду-у-рак!
Через несколько минут эшелоны двинулись: наш – на юго-запад, в сторону Котельниково, а тяжко раненный – в противоположную сторону. Он вползет в Сталинград, а там его остановят, начнут лечить и приводить в порядок: рядовых и командиров «расфасуют», больных и раненых отправят по госпиталям, а здоровых накормят, обуют, оденут и направят в маршевые роты, как диктует суровый и непреклонный закон войны.
Нам же по пути к Дону придется отхлебнуть из горькой чаши еще ох как много капель. От полустанка Жутово, где нашему 106-му приказано выгрузиться, оставшийся сорокакилометровый путь до берегов Дона совершили походным порядком. На всем этом пути встречались нам группами и поодиночке измученные до последней степени военные люди: бойцы и командиры, красноармейцы, сержанты, старшины, лейтенанты, капитаны, майоры и даже полковники – все вместе. То, что это были военные, определить можно было разве лишь по пилоткам, фуражкам со звездами, да по кирзовым и яловым голенищам сапог, да по влачившимся вслед за многими рваным обмоткам.
Удивительным было и то, что большинство из этих как бы раздавленных каким-то невидимым грузом людей не расставалось со своим оружием: у командиров из запыленных кобур виднелись рукоятки наганов и пистолетов; у рядовых и сержантов из-за спин торчали стволы карабинов и винтовок даже с примкнутыми трехгранными и плоскими (СВТ) штыками; некоторые не расстались и с касками, правда, не надевали их на голову, а несли на шее, как боевые лошади несут торбы в походе. У многих сохранились противогазные сумки – без самих противогазов: какой же дурак будет переть этот ненужный груз по знойным степям в сорокаградусную жару?! Ни у кого, однако, не было ни пулеметов, ни противотанковых ружей, ни минометов (даже ротных, пятидесятимиллиметровых), ни артиллерийских орудий (даже «сорокапяток», которые часто перекатывались их расчетами вручную). Позже выяснилось, что такое оружие отбиралось у выдохшихся в неравных схватках с врагом и отходивших, – отбиралось свежими подразделениями, выдвигавшимися к Дону, чтобы задержать неприятеля. Этими свежими оказались две какие-то морские бригады, которым отведен был рубеж обороны на добрую сотню километров по изгибистым берегам Дона.
Ни окопов, ни ходов сообщения никто не приготовил морским пехотинцам. Они успели вырыть для себя колодезеобразные норы по пояс и торчали теперь в них, как большие невиданной черной окраски сурки, выложив по краям этих нор противотанковые и обыкновенные («лимонки») гранаты, зажав между ног карабины и автоматы, а в потрескавшихся от внутреннего и внешнего зноя губах давно потухшие цигарки.