Ребята поспешно разошлись по своим ротам. Гайдук почесал свою «потылицу», пробормотав беззлобно:
– Добрая оплеуха. Шо ж, так воно и нужно. Заслужив!
– Заслужил, – подтвердил я.
Утром немецкие самолеты безбоязненно пролетали над нами чуть ли не на бреющем: зениток в дивизии, кажется, тогда не было совсем. Пулеметных же очередей и одиноких винтовочных выстрелов «мессершмитты» и «юнкерсы» не боялись. Порою мы видели нахально улыбающуюся рожу гитлеровского аса, и это было больно. В этих случаях Сережа Гайдук, пустив вслед врагу хорошенькую матерщину, показывал еще и туго скрученный кулак, шепча сквозь зубы: «Погодь, гад, сымем мы тебя когда-нибудь с небес!»
Конец второго дня и вся следующая ночь прошли у нас спокойно. Лишь там, за Доном, одна за другой взмывали в черное, беззвездное небо немецкие ракеты да тянулись с западного на восточный берег длинные, кривые строчки трассирующих пуль. Несколько настораживало то, что немецкие ракеты взлетали справа и слева вроде бы уже на нашей стороне. Но это могло показаться: река тут прихотливо, затейливо петляет, так что правый берег мог оказаться левее левого и наоборот. А утром, когда жаркое степное солнце поднялось достаточно высоко, чтобы накалить воздух до обжигающей гортань сухости, неожиданно был получен приказ: отходить! Лейтенант Виляев, наш ротный, пожимал в удивлении плечами, глядел на меня, на своего заместителя Гайдука, и в расширившихся в страхе глазах его был немой вопрос: «Что это?.. Не ошибка ли?.. Отходить средь бела дня?.. По этой ровной пустыне, по степи?..» Прибежал на наши огневые и Ваня Ахтырко. Запыхавшийся, взмокший, раскрасневшийся, он с ходу выкрикнул:
– Приказ на отход получили?..
– Получили, комиссар, получили! – ответил за всех Гайдук, правая рука его при этом невольно пощупала затылок. – И новый рубеж нам указан: хутор Чиков на Аксае.
– Ну, и мы туда же. Значит, вместе… – и он побежал на батарею.
3
Минометчики быстро свернулись. Лотки и ящики с минами были уложены на повозки, а сами минометы с их лафетами, опорными плитами, трубами быстро оказались на спинах бойцов. Только в одном взводе у лейтенанта Усмана Хальфина были передки для минометов – последнее изобретение каких-то умных наших оружейников. Тут достаточно одного человека, ну, может, двух, чтобы, ухватившись за ручки, легко катить вслед за собой это наипростейшее, но в высшей степени неприятное для вражеской пехоты оружие. Хальфин, этот невозмутимый казанский татарин, со своим взводом находился в некоем отдалении, правее остальных взводов, и командир роты послал туда связного с распоряжением, чтобы и Хальфин поскорее снимался и выходил в степь, на главную дорогу, на которой, видно было, вытягивались остальные подразделения полка.
Сразу же за хутором Верхний Яблочный дорога подымалась на высокую пологую гору, за которой начиналась бесконечная ровная степь, рыжая и от пожухлых прежде времени трав в засушливое, знойное лето, и от медленно оседающей бурой пыли, поднятой тысячами ног и колес. Кто-то крикнул в колонне: «Рама!» – задравши голову и указывая на двухвостого змия, выплывшего откуда-то из-за Дона и распростершего свои крылья над отходившими нашими полками, не сделавшими, по сути, ни единого выстрела по противнику.
«Рама» бросила на колонну свои «штатные», обязательные четыре бомбы, не причинившие, однако, нам никакого вреда, и медленно удалилась.
– Теперь жди «музыкантов»! – вновь прокричал тот же боец, видать, успевший уже понюхать пороху и хорошо знавший, что к чему на фронтовых путях-дорогах, в том числе повадки распроклятой «рамы».
Ждать пришлось недолго. Что-то около ста пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87» под прикрытием десятка «мессершмиттов» и «фокке-вульфов», обладающих помимо своих прямых истребительных свойств еще и пикирующими возможностями, появились над колоннами, когда дивизия целиком покинула занимаемые ею рубежи по берегу реки и уже оказалась на равнине, растянувшись на ней более чем на полтора десятка километров. И вот тут началось!..
Началась знакомая фронтовому люду карусель. В жарком безоблачном небе «юнкерсы» в одну минуту построили великанских размеров колесо, похожее на то, какие бывают в городских парках, только во много раз увеличенное в размере. И колесо это начало свое огненное кровавое вращение. Бомбы, сотни бомб сыпались под крутым углом на повозки, на орудия на конной тяге, на автомашины. Первичную обработку колонны косым дождем пуль производили «фоккеры», в азарте снижающиеся чуть ли не до самых касок и пилоток наших бойцов. После первых же взрывов бомб и пулеметных очередей множество лошадей уже билось в упряжках с развороченными животами, с иссеченными, окровавленными крупами; грузовики с ящиками снарядов и мин взрывались; уцелевшие кони, обезумев, уносились в степь с передками пушек, с повозками. Командиры и красноармейцы разбегались в стороны, некоторые искали убежища в кюветах: большинство же убегало в высокий сухой бурьян и там, слившись с ним своими бурыми гимнастерками, укрывались. Слышалось, как осколки бомб, ударяясь о бодылья, перешептывались, зловеще шушукались друг с другом: «шу-шу». Повозочные нашей полковой роты по приказу опытного и хитрого Гайдука рассыпались по степи, вроде бы растаяли в бурьянах, и только этим, пожалуй, можно было объяснить совершенно невероятное и непостижимое: ни одна повозка, ни единая лошадь не пострадали, и ни один минометчик не только не убит, но даже не был ранен.
Был, правда, момент, про который и вспоминать-то не хотелось бы. Еще задолго до того, как выйти на боевые рубежи, мы, командиры и политработники, в особенности же наш лейтенант Виляев, настойчиво требовали от своих бойцов, чтобы они при появлении вражеских самолетов открывали по ним огонь из любого оружия, какое только окажется в ту минуту в их руках. Минометчики, похоже, вспомнили сейчас про это и, лежа на спинах, поднявши стволы винтовок и карабинов кверху, постреливали в пикирующих бомбардировщиков. Стреляли, не смущаясь тем, что ни один из «юнкерсов» пока не рухнул на землю от таких выстрелов.
Стрелял и сержант Гужавин. И делал это спокойно, как-то даже буднично, будто балуясь. Малую саперную лопату, каковыми были снабжены минометчики, у него буквально вырвал из рук лейтенант Виляев, пытавшийся выкопать для себя в этой каменной, точнее, окаменелой земле хотя бы крохотный окопчик. Для этого сперва он царапал грунт пальцами, тыкался, видно, в него и носом, с которого теперь капала сукровица. При очередном заходе «музыкантов» лейтенант вдруг заорал на Гужавина:
– Перестань стрелять!.. Ты… ты демаскируешь нас!..
По гроб жизни не забуду взгляд сержанта, брошенный в тот миг на ротного командира. В глазах фронтовика было и удивление, и с величайшим трудом скрываемое презрение, и жалость, которая в таких случаях граничит с омерзением, и сознание того, что ты, подчиненный, ничего не можешь поделать, ты обязан подчиниться. Чтобы, видно, унять дрожь в пальцах, дрожь, вызванную не страхом, а вот этим самым презрением и стыдом за своего командира, Гужавин сжал шейку ложа так, что ногти сделались синими на пальцах рук. Подползши к нему поближе, я положил молча свою руку на разгоряченную, окинувшуюся обильным потом голову сержанта. Левою рукой он перехватил мою над кистью и сжал, словно тисками. Глаза его при этом увлажнились.
– Ну, ну… – только и было сказано мною. «Юнкерсы» и «фокке-вульфы», отбомбившись и отстрелявшись, спокойно улетели. Подразделения вновь выходили на дорогу, погружали раненых на уцелевшие телеги в машины (убитых присыпали горячей землей там, где их настигли пули или осколки бомб) и продолжали движение. Душу при этом терзала горчайшая мысль: как же это так, что свежая, полнокровная дивизия, не убивши ни единого врага, уже в первые дни понесла такие ужасные потери? Стоило ли для этого съезжаться со всех концов огромной страны в заснеженную казахстанскую степь, где днем и ночью, в лютую стужу, готовиться к тому, чтобы стать боевым соединением, грозным для противника и вселяющим уверенность в грядущей победе для нас, ее бойцов и командиров, и не только для нас, но для всех, кто, отнимая у себя последнее, отдавал своим защитникам? Стоило ли?..