Повесть ведется сначала в подчеркнуто сатирическом тоне, к концу сбиваясь на какую-то эпопею. Первая часть значительно удачнее. Автор очень остроумен и наблюдателен. Как у Гофмана или Гоголя, порывы его воображения невозможно предвидеть. И, как Гоголь, он не реалист: все его герои, при кажущейся их жизненности, карикатурны и обрисованы преувеличенно резко. Некоторые страницы вполне замечательны по способности автора найти грань между смешным и трагическим, не впадая ни в то, ни в другое.
Жаль, что в описаниях «гигантской», «кипящей, как котел», Москвы 1928 года автор не удержался от лирики марки Пильняк — Андрей Белый.
< «ТУНДРА» Е.ЛЯЦКОГО. – «ЦЕЛЬ И ПУТЬ» В. ИНБЕР >
1.
Евг. Ляцкий в предисловии к роману «Тундра» сам называет себя беллетристом начинающим. Такое заявление немного похоже на просьбу о снисхождении. Но тут же Ляцкий утверждает, то бует рад выслушать «всяческие упреки, особенно несправедливые: в них больше темперамента».
Неизвестно, что заставляет Ляцкого ценить темперамент выше справедливости. Такие «прихоти каприза» (выражение Ляцкого) к лицу каким-либо «беспочвенным» эстетам и вообще писателям, настроенным парадоксально. У автора «Тундры», произведения благонамеренного, солидного, почтенного, они довольно неожиданны… Упреков же, и притом вполне справедливых, ему можно сделать достаточно, чтобы не изощряться в придумывании других, «несправедливых».
Прежде всего «Тундра» не роман, а сборник разговоров об эмиграции и ее судьбах, о том, как спасется Россия и что надо для ее спасения сделать. Эти разговоры настолько перегружают произведение Ляцкого, что нити действия в нем едва заметны, а порой исчезают совершенно. Да по-видимому, он и не дорожит ими, спутывает их в клубок и обрывает без всяких оснований и оправданий. Говорить о «Тундре» как о произведении художественном едва ли возможно. Элементов художественного творчества в романе крайне мало, и авторские усилия в этом направлении незначительны. Описания Праги и Парижа, беглые и бледные характеристики действующих (вернее, рассуждающих) лиц внесены в «Тундру» лишь как приправа к тому, что автор, очевидно, считает основным и главным.
Главное — это мысли о России. Лицом, их выражающим, является некий Вяльцев, интеллигент-мечтатель, недавно выбравшийся с родины за границу, приглядывающийся к эмиграции и не находящий в ней ничего обещанного. Вяльцев принимается эмиграцию поучать. Поучения его очень туманны и, как принято говорить, «не блещут новизной». Надо найти в себе Человека, с большой буквы: в этом суть и все спасение. Оспаривать такое учение нельзя. Никто на это и не решится. Но ведь прокладывает себе путь только то, что сказано с решимостью и страстью и что потому кажется ранее неслышанным. А расплывчатые размышления в кафе, неясные намеки, политические пророчества настолько двусмысленны, что их при всех обстоятельствах можно будет счесть исполнившимися, — стоит ли всему этому придавать реальное значение?
Евг. Ляцкий пишет о своем романе: «Мною овладел соблазн выхватить из кипучего водоворота несколько отражений, подхватить настроения, уловить слова, еще не остывшие от чувства, их породившего, запечатлеть два три луча из той страшной огненной радуги, которая полыхнула над широко разлившейся беженской волной». Читатель согласится по этому отрывку, что подлинная оценка и критика нового «романа из беженской жизни» выходит за пределы литературной критики. Поэтому я от нее воздерживаюсь.
2.
Есть что-то жалкое и комическое в смене литературных мод.
Жила-была на свете поэтесса Вера Инбер. Писала стишки о маркизах, орхидеях и духах и думала, вероятно, что стихи ее отражают «надлом и больную красоту нашей эпохи». Это было еще до войны, конечно.
Но настало другое время. Как преобразилась с войной и революцией томная Вера Инбер! В советском Госуд. Издательстве вышел новый сборник стихов этой поэтессы «Цель и путь», помеченный годами 1922-24. Ни следа прежнего жеманства. Слова резкие и грубоватые. Образам позавидует самый отчаянный имажинист. Ритм колкий. Энергия и сила бьет в каждой строчке. Похоже то на Маяковского, то на Волошина, то на Тихонова и, право, ничуть не хуже ни одного из них. Как образчик современной русской лирики среднего качества, стихи Инбер очень показательны. Она – человек опытный и сбывает с рук только ходкий товар, удовлетворяющий потребителя:
Тебя замучили, примеряя
Как рукавицу на ладонь,
Земля Московская, земля сырая,
Тебя топтал татарский конь.
Князья на княжество, как нателегу
Присаживаясь набекрень.
Тебя ухватили в час набега
За груди пышных деревень…
Стихи Инбер стали длиннее, чем были прежде. Большая часть их принадлежит к тому жанру, который в России теперь называют «балладами»: рифмованное повествование о каком-либо маловероятном происшествии, неизменно заканчивающемся на славу революции. Вера Инбер одержима жаждой остроумничания: рядом с восторженным описанием Красного флота или могилы Ленина, она то и дело острит по адресу врагов. (Поклонники ее назовут это, вероятно, «здоровым юмором.) Есть у нее и длинные юмористические стихотворения: например, о затруднениях сороконожки, задумавшей приобрести калоши для своих детей
Слишком много ножек
У сороконожек…
– или о восстании рыб на морского царя.
Госпожа Вера Инбер! Понимаете ли вы, что в сущности ничего в ваших писаниях не изменилось и что ваше бойкое рукоделье имеет все так же мало общего с поэзией? Не отрицаю вашей ловкости и даже способностей – но не лучше ли применить их к другому делу?
Один мой знакомый, поэт, получил недавно письмо сестры из России. В этом письме, между прочим, говорилось: «Ах, да, чуть было не забыла тебе написать, что недавно я провела вечер с известной поэтессой Лидией Лесной, и она просила тебе передать, что теперь совершенно нельзя больше писать стихи так, как ты писал раньше».
Не говорила ли с Лидией Лесной и Вера Инбер?
<«ПУШКИН И ЕГО СОВРЕМЕННИКИ Л. ВОЙТОЛОВСКОГО. – «РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В САТИРЕ И ЮМОРЕ»>
1.
Лев Толстой первый сказал о Пушкине слова глубоко правдивые. Точнее, не о Пушкине, а об отношении к нему русских читателей и о его положении «национального поэта». Одушевленный неукротимой ненавистью ко всякой условности и лжи, Толстой первый обратил внимание на то, как малочисленны истинные ценители Пушкина и как механичны, неискренны, привычно казенны восторги «широких кругов».
Помните рассказ Толстого о саратовском мещанине, помешавшемся на том, что не мог понять: чем так знаменит и славен Пушкин? Этот рассказ стоит сотни статей о великом русском поэте. Аристократическая, холодноватая прелесть Пушкина, навеки недоступное и непонятное «широким кругам» значение поэта отразились в нем с исключительной яркостью.
Разве не близок к толстовскому мещанину Белинский, писавший о пушкинских произведениях, лучших, последних лет (1832-35): «Их нельзя читать без удовольствия; но от них не закипит кровь пылкого юноши, не засверкают очи его огнем восторга, они не будут тревожить его сна: нет, после них можно задать лихую высыпку». Или П. Кропоткин, утверждавший: «В поэзии Пушкина нет тех глубоких и возвышенных идей, которые так характерны для Гете, Шиллера, Байрона, Браунинга или Виктора Гюго. Красота формы, а не красота идей отличают поэзию Пушкина. Но люди ищут более всего высоких, вдохновенных, благородных идей, которые делали бы их лучшими. А этого у Пушкина нет».