Замечу еще в связи с этим: среди русских поэтов последних десятилетий было почти «принято» быть косноязычными в статьях, письмах и т. п. Поэты — «мастера слова»! — прежде всего не умели говорить. Считалось, что поэт не должен высказывать свои мысли последовательно, связно и, Боже упаси, «гладко». М. Кузмин произнес на каком-то юбилее коротенькую речь: было мучительно и грустно его слушать. «Но ведь Кузмин поэт», — сказал кто-то в оправдание, как будто поэту так и полагается! Это косноязычие перешло в писаную речь. З. Н. Гиппиус — одна из тех немногих, которые этому соблазну не поддались и понимали, что это – соблазн вздорный.
Ее новая книга «Живые лица» — одна из удачнейших ее книг. В сборнике три статьи — о Блоке, Брюсове и о фрейлине А. А. Вырубовой. Можно не любить Блока, не интересоваться ни Брюсовым, ни Вырубовой — и все-таки эти полустатьи, полурассказы прочесть не отрываясь. Хороши не только чрезвычайно своеобразные описания, но и замечания в сторону, всегда умные, часто злые и насмешливые. Статья о Вырубовой, может быть, наиболее интересна, или это тема сама за себя говорит? Но мне кажется, что «тон» распутинской эпохи найден очень верно, а страницы об императрице Александре Федоровне — очень проницательны. Статьи о Брюсове и о Блоке — более из области «истории литературы».
О Брюсове — очень зло, злее В. Ходасевича. О Блоке — сочувственно, почти влюбленно, как ни стремится З. Н. Гиппиус подчеркнуть свои расхождения с ним.
Однако, к «Двенадцати» Гиппиус беспощадна. «Поэма очень нашумела» — вот все, что она находит сказать о ней. Смерть Блока объясняется З. Гиппиус по образцу не новому и до крайности спорному. Если Блок и отрекся пред смертью от своей последней поэмы, то все-таки можно ли с уверенностью говорить о его «политическом» обращении?
Сомнительно. Вернее было бы предположить, что Блок, даже и в последние свои дни, просто не думал о том, о чем постоянно думает З. Гиппиус, и что его отречение от «Двенадцати» было менее всего отречением политическим, так же, как и сама поэма никогда не была политическим актом.
2.
«Proses datees» Анри де Ренье, как и книга Гиппиус, есть тоже сборник статей, в котором переплетены размышления и воспоминания. Статьи Ренье спокойнее заметок Гиппиус, тоньше, сдержаннее, изящней, но много беднее мыслью.
Ренье — писатель не первоклассный. Во Франции это, кажется, никем не оспаривается, к удивлению многих русских. В России имя Анри де Ренье ведь было одним из самых любимых, самых известных. Нередко ему отдавали предпочтение даже перед Анатолем Франсом. Ренье казался одним из лучших мастеров французской прозы.
Конечно, «случай Ренье» — случай расхождения оценок — не единственный. Но это один из тех случаев, где надо признать, что наша оценка была условна и поверхностна. Когда слышишь полупрезрительные замечания о Дюамеле — это не убеждает нисколько. Дюамель — дарование не яркое, но качественно — замечательное. Ни Жид, ни Кокто, ни все сюрреалисты, вместе взятые, нас в этом не разубедят. Читая «Les deux hommes», я думал: как жаль, что этой книги не знал Толстой!
Но в таких писателях, как Ренье, — утонченных и элегантных, чуть-чуть жеманных и слегка приторных — французы разбираются безошибочно. Куда нам до них! Самая природа Ренье, которая России почти недоступна, или вырождается в явную пошлость, в какого-нибудь Ауслендера, – во Франции обычна. Французы с ней давно знакомы, они ей знают цену. Ведь все-таки у нас не было Расина, и нам неведомо, что такое «изящество» рожденное силой, а не слабостью. В Ренье мы не видели его подлинной сущности, безличной, вялой. Мы любили его как литературную формулу, как что-то резко отличное от Арцыбашева или Амфитеатрова, Сергеева-Ценского или Скитальца. Теперь это ясно. И ничуть не стыдно признаться в заблуждении.
Ренье, несомненно, очень даровитый стилист. Но множество прекрасно построенных фраз не спасает все-таки его пустоватую книгу. Интереснее других статьи о Леконте де Лиле и Маллармэ. Это имена столь же французские, как и международные, всеевропейские, по силе их влияния, по роли, сыгранной ими в новой европейской поэзии. Поэтому рассказ человека, их близко знавшего — особенно Маллармэ, — интересен безусловно. Но в статье о Бодлере, куда Ренье не мог, конечно, внести элементы личных воспоминаний, особенно ясна какая-то «салонная» незначительность автора: ему совсем нечего сказать о великом и, по-видимому, столь искренно любимом им поэте.
< «MOCKBA» АНДРЕЯ БЕЛОГО. – «ГРАФ КАЛИОСТРО» И. ЛУКАША >
1.
У Розанова в «Опавших листьях» и, кажется, в «Уединенном», есть несколько прозорливейших заметок о Гоголе.
Розанов почти ничего не понял в Толстом, очень приблизительно «разобрался» в Достоевском, но о Гоголе он сказал вещи необычайные и незабываемые. До него все на разные лады повторяли о Гоголе одно и то же: глава русского реализма. И только Розанов подметил, что гоголевский реализм чисто внешний, бутафорский,бытовой, а не психологический . В основе творчества Гоголя — ночная мертвенность, призрачность героев и образов, совершенная их ирреальность. Все подчеркнуто, преувеличено, карикатурно, а не портретно. Это тем более удивительно, что в чисто словесном мастерстве Гоголь решительно не имеет соперников.
Я вспомнил о Розанове и Гоголе, читая первую главу нового романа Андрея Белого «Москва», напечатанную в альманахе «Круг», Читал я эту бесконечную главу с тоской и недоумением. Не буду, конечно, сравнивать Белого с современной писательской мелочью: словесная изобретательность его неистощима, выверты его мысли, полеты его полубезумного воображения величественны! Белый – верный ученик Гоголя. Но, как у Гоголя, во всем, что пишет Белый, нет настоящей, живой жизни. Только у Гоголя это замаскировано с мастерством предельным для человеческих сил, мастерством вполне беспримерным. Гоголь ни одного штрихи не положит не только мимо, но даже и так, чтобы его можно было заменить, дополнить, исправить. Гоголь — это единственное зрелище явной небрежности, явного антифлоберизма в приемах и абсолютной безошибочности в результате. Белому до этого далеко, конечно. У Белого в руках не кисть, а помело, и мажет он им хоть и не без вдохновения, но как попало и куда попало. Не знаю, где истинное призвание Белого: не стихи, вероятно, хотя два-три его стихотворения, написанные в далекой молодости, удивительны, и в своей блоковской музыке они выразительнее самого Блока; во, кажется, и не романы. После «Серебряного голубя» еще можно было в этом сомневаться. На этом романе был густой налет лиризма, сквозь который трудно было отчетливо разглядеть ткань повествования. Но уже в «Петербурге», при всем его блеске и остроумии, сквозила удручающая схематичность. Нет «воздуха» в этом романе, и целиком его можно отдать за одну повестушку Ал. Толстого, за короткий рассказ Бунина. Об «Эпопее» не хочется даже и говорить. Теперь перед нами новый роман «Москва», задуманный, по-видимому, очень широко. Но как прочесть его, как осилить, да и стоит ли обрекать себя на этот тяжелый труд?
Не думаю.
Повествование Белого «полифонично»: он сразу, с первых страниц, ведет параллельно несколько тем. Опыт предыдущих романов показал нам, что порой он одну из них на полдороге бросает. Но в «Москве» этого предвидеть еще нельзя. Что можно предвидеть в «Москве» теперь же, уверенно и несомненно, это все ту же «призрачность» героев Белого, наделенных бесчисленными, сложными, хитро найденными чертами, описанных многословно, многосторонне, подробно, метко, остроумно — и все-таки несуществующих. В масштабе романов Андрея Белого, при грандиозности его замыслов, нельзя говорить о неудаче тех или иных частей: эти романы — это какая-то катастрофа, и как в катастрофах, в них есть величие. Но от них «воняет литературой», как сказал бы Тургенев, а о творчестве в них можно говорить лишь в той степени, в какой творчество есть в дневниках, записках, письмах, исповедях: это рассказ о своей жизни, а не воссоздание чужой. Некоторые страницы — вернее, строчки — изумительны. Но вся эта мозаика не складывается ни во что целое. Объединен роман только истерически-хихикающим тоном, в который врываются тоны глубокой меланхолии, а то и отчаяния.