— Наплевать! Ты что думаешь, если я позволю им поить их скот в реке вместе с моим стадом, так они мне спасибо скажут? Черта лысого! Ты думаешь, люди понимают доброту? — Он наклонился вперед, и глаза его стали колючими. — Ни черта, вот что я тебе скажу! Они одно понимают — закон и порядок, и кто их законно за глотку схватит, того они и уважают.
Клейтон глотнул из стакана, коньяк неприятно обжег желудок. Слишком жарко было, чтобы пить. Над прерией не по сезону нещадно палило солнце, выжигая деревья и кусты; даже воздух стал белесым от зноя. Над горами стояло марево, четкие очертания хребта расплывались в нем.
— Круто берешь, — сказал спокойно Клейтон.
Гэвин усмехнулся:
— А я и есть крутой человек.
В глубине души Клейтон понимал, что в словах Гэвина есть доля правды. Здесь не существует такого понятия, как благодарность. Вот благонадежность — это да, есть такая штука; благонадежность и верность, которые сохраняются до тех пор, пока власть заботится о человеке и расплачивается сполна за его лояльность. Он знал эту истину всю жизнь, и до сих пор с нею мирился, даже принимал ее. Он сам был частью этой системы. Но Лестер прав: эта долина — место недоброе и гиблое.
И конечно, дело не только в Гэвине. Никто не смог бы властвовать так, как он, если бы ему не спускали с рук.
Долина представлялась Клейтону миром людей, которые всю жизнь неуклонно и жадно стремятся к одному: к собственному благу… как они его понимают. Никто не знает, в чем оно, но каждый за него из кожи вон лезет и бьется до крови. В таком мире Гэвин может править, потому что он его понимает, принимает и ни перед кем не отчитывается. Он никогда не опускался до объяснений и оправданий. Он с этим миром обходился по справедливости и расплачивался за то, что получал от него, выполняя свои обязательства — это люди понимали и уважали. А боялись его вот почему: он не лицемерил и не возносил хвалы фальшивым божествам, которым молились другие, которые боялись открыто признаться в своих желаниях…
Клейтон взглянул на Гэвина и на минуту ощутил какое-то странное уважение.
Но оно постепенно угасало, когда он вновь задумался о себе. Что-то в нем изо всех сил рвалось на свободу. Кажется, он уже когда-то почувствовал такое, когда был с Телмой. Ощущение — но такое скоротечное, что он не успел остановить и осмыслить его. Только светлое мгновение, спрятанное в глубинах памяти, смутное и более недостижимое. Оно ушло: Лорел его нарушила. Но не погибло — его можно будет отыскать вновь, где-то в тайных глубинах души…
Гэвин наблюдал за ним молча. Наконец Клейтон поднял на него глаза и мотнул головой в сторону прерии.
— Но ведь эти изгороди никто не сторожит.
Блеклые голубые глаза Гэвина сверкнули.
— Верно, сынок. Так нужды нет. Если кто-то погонит скот к реке, я просто обращусь к закону, пусть власти этим занимаются.
— К закону, — задумчиво сказал Клейтон. — Ко мне, значит.
— К тебе, сынок.
В кармане у Клейтона лежала серебряная звезда, которую два года назад передал ему Риттенхауз. Он вытащил ее, ощутив пальцами стершиеся затупившиеся концы. Несколько раз подбросил осторожно на ладони, а потом положил на перила рядом с пустым стаканом из-под коньяка. Звезда блеснула на солнце.
— Нацепи ее на кого-нибудь другого, Гэвин.
Гэвин пристально смотрел на него.
— Или делай сам эту грязную работу. С меня хватит.
— Хватит? — Гэвин задохнулся.
Клейтон тяжело вздохнул:
— Так или иначе, ты это не принимай как личную обиду. Я никогда не хотел быть шерифом. Старина Эд меня чуть не силком заставил надеть звезду. А ты сегодня заставил ее снять.
— Я?.. Я?!
Клейтона охватило чувство жалости. Он понимал отца. Ну, да, как это он осмелился посягнуть на сыновний долг?! Только что ж это за долг, который требует такого? Это уж слишком! Нельзя сделать то, что требует от него этот долг. Если действительно каждый за себя, то он бы боролся. Боролся и уничтожал… но если он уничтожит Гэвина…
— Ты, похоже, не понимаешь, как это человек может хотеть чего-то другого, не того, что хочешь ты…
— Человек может, — медленно произнес Гэвин. — Это я понимаю. Но не мой собственный сын.
— Ну что ж, значит, я плохой сын. Мне не нужно ничего такого, чего хочешь ты. Жалкая у тебя жизнь, ты только о себе думаешь. Я терпеть не могу…
— Замолчи! — взревел Гэвин, приподнявшись со стула. Лицо его побледнело. — Плевать я хотел, чего ты терпеть не можешь! Я не хочу… Мне не надо твоей любви… Потому что, мальчишка, теперь я вижу, ты ничего не можешь мне отдать! Ты безжалостный, — сказал он, понижая голос. — Видит Бог, ты еще хуже меня. Мальчик, — сказал он еще тише, — ты слишком жесток…
— Я хотел только сказать, — Клейтона трясло, — что я терпеть не могу подчиняться тебе. Не знаю почему. Может, не будь ты мне отцом, я бы спокойно принимал твои приказы. Это глупо звучит, я знаю, но я так чувствую. Гэвин…
— Замолчи! — повторил Гэвин. — С меня хватит!
Клейтон дышал прерывисто, как будто воздух силой нагнетали ему в легкие, против его воли:
— Да, я жестокий. Я более жестокий, чем мне хотелось бы. Но не настолько все же, чтобы с этим примириться… ты-то о себе такого не скажешь. Разве ты не видишь, что я не хочу быть таким? Разве тебе не понятно, что я пытаюсь сделать?
— Ты просто хочешь разбить мне сердце, — глухо сказал Гэвин, — вот что ты пытаешься сделать. Только, мальчик, — он поднялся, и в глазах его блеснул металл, — силенок у тебя для этого мало. — Он шагнул к перилам и резко смахнул наземь серебряную звезду — она, вращаясь волчком, полетела по дуге и упала в пыль.
Клейтон повернулся и пошел по ступеням вниз. Он слышал позади шаги Гэвина, слышал, как за ним захлопнулась дверь. Клейтон присел на корточки и долго сидел, ничего не видя перед собой. Потом подобрал звезду и спрятал в карман. Закусил губу, жалея о каждом сказанном слове, и о тех ужасных вещах, которые он начал открывать для себя. И вдруг он увидел в окне женский силуэт: Лорел, зажав штору в маленьком кулачке, наблюдала за ним. Мы все против него, — подумал он, — все… А он нас все еще любит…
Он отвернулся, чтобы не видеть этих страстных горящих глаз, и быстро зашагал к коралю.
Глава двадцать шестая
Клейтон приехал в город, поставил лошадь в конюшню и пошел к Телме домой. Ее там не оказалось — она была в кафе. Он прилег на кровать, сцепив пальцы на затылке, чувствуя их мягкое давление, и уставился в пустоту. Через какое-то время встал и скрутил сигарету. Издали доносился знакомый звон монет и стаканов. Докурив сигарету, он выбросил окурок в окно и долго смотрел, как он дотлевает в пыли темной улицы.
Когда он вошел в салун Петтигрю, там было битком. Люди плечом к плечу выстроились вдоль стойки; на всех трех покерных столах шла игра, вокруг игроков толпились зрители. В салуне было не продохнуть. В облаках дыма лица казались серыми, неживыми. В углу тапер играл на пианино, но если кто и слушал музыку, то виду не показывал. Был тот час, когда все уже немного выпили и ясность внешнего мира затуманилась, зато каждый чувствовал себя увереннее в своем внутреннем, знакомом мирке, уютнее и чуть свободнее. Все безмятежно улыбались, пили, играли в покер — или следили за игрой, отпуская замечания, одобрительно кивая, когда делались ставки, и покачивая головой, когда наступала пора раскрывать карты, и игроки ловкими пальцами переворачивали их лицом вверх. Фишки глухо звякали на мягком сукне, потом раздавался резкий звук, как от стремительно падающей воды, — когда уверенные пальцы сгребали фишки. Клейтон взял в баре виски и подошел к одному из столиков. Он чувствовал себя отделенным от толпы, как будто оказался в новом мире и никого здесь не знал.
Первым его заметил Толстый Фред Джонсон. Лицо его расплылось в улыбке — и тут же в голове зародилась мысль.
— Привет, Клей! Ребята, это же Клей пришел! Сто лет его не видали…
Клейтон вежливо кивнул всем: Джонсону, Джо Первису, Марву Джонсу, Сэму Харди, Джорджу Майерсу, двум незнакомым ковбоям и одетому в черное человеку по имени Феннел, который здесь был за крупье.