При нем все становились неестественно шумными и оживленными. В присутствии Гэвина люди привычно сохраняли уважительное молчание. А с Клейтоном они делались слишком уж громогласными. Каждый человек, за исключением Сэма Харди и Дока Воля, старался произвести на молодого парня впечатление своим многословием и преданностью. Но никто не попытался предложить ему дружбу, потому что ни один из них в глубине души не мог признать себя ровней Клейтону. И поэтому никто, кроме горбуна-доктора и Сэма Харди, не мог понять, как мало осталось в нем от мальчика, каким он был когда-то; а не понимая этого, никто и не мог ему помочь.
Когда зима начала умирать, Клейтон завел привычку вечерами приезжать в город. Он больше не хотел ужинать в одиночку в доме на ранчо, он теперь предпочитал поесть в кафе Нила Оуэна или за пустым и чисто вытертым карточным столом в задней комнате салуна Петтигрю. В иные вечера, начав пить с кем-то на закате, он забывал поесть, и часов в девять, а то и в десять выбирался на улицу и брел деревянной походкой до платной конюшни, а там залезал на коня и позволял ему медленно и уверенно везти себя домой по темной дороге.
Он мог быть пьяным, но крепко держал свой хмель внутри, так что когда другие мужчины у бара начинали бессвязно лепетать и прокладывали себе путь к выходу зигзагами от столика к столику, Клейтон по-прежнему сидел ровно, сдерживаясь напряжением воли. Люди, стоящие рядом, чувствовали его напряженность, ощущали ее хрупкость и им становилось не по себе. По уровню жидкости в стоящей перед ним бутылке можно было догадываться, что он пьян, но он этого ничем не выдавал, и окружающим хватало ума — или осторожности — не обращаться с ним, как с пьяным. Он никогда не качался, не глотал слогов, и в глазах у него не вспыхивала предательская краснота. Было похоже, что опьянение — это стена, за которой он прячется, и там ничто не может его настигнуть. Виски сковывало его конечности и леденило нервы; даже воздух вокруг него казался холоднее, чем в других местах бара.
Напившись, он играл — и проигрывал. Он был спокойный игрок, бесстрашный — и плохой. Он мог поднимать ставки, ничего не имея на руках, и довольно скоро люди поняли его систему, если можно ее так назвать: ему просто нравилось блефовать. Фред Джонсон внимательно наблюдал за ним в течение двух вечеров, а на третий вечер сел за покерный стол и выиграл двести долларов. Потом он говорил:
— Ему не просто нравится блефовать. Ему нравится проигрывать.
И он проигрывал постоянно. Партнеры быстро изучили его манеру игры и, стоило ему ответить на чью-то ставку, немедленно требовали раскрыть карты — и почти всегда выигрывали. Если Клейтон садился играть в покер или монти, вокруг немедленно собиралась молчаливая толпа. Люди отталкивали друг друга, чтобы захватить место за столом. Они знали, что в игру вступил человек, который наверняка проиграет, и при удаче к концу игры можно было стать на пятьдесят, а то и на сто долларов богаче.
Но его никогда не обыгрывали по-настоящему крепко. Не то чтобы люди сдерживались, понимая, что он пьяный, не то, чтобы они позволяли себе рисковать при плохой карте, — нет, просто боялись. Что будет, если он проиграет слишком много? Вдруг эта хрупкая оболочка лопнет? Никому не хотелось оказаться у него на дороге, когда это случится. Некоторые боялись его, другие же были достаточно хитры, чтобы время от времени дать ему выиграть, — пусть у него поднимется настроение, чтоб не хотелось бросить игру. Это был молчаливый заговор: раз в неделю, иногда — два раза, ему позволяли выиграть несколько долларов, предполагая, что он уйдет в хорошем настроении и будет стремиться сыграть еще раз. Однако со временем стали замечать, что в те немногие вечера, когда он выигрывал, в нем появлялась какая-то резкость, язвительность — и иногда после таких выигрышей он не садился за стол дня по три-четыре.
Один только Сэм Харди пытался поговорить с ним. Он не был игроком, но как-то вечерком решил попытать счастья — и просадил десятку, а Клейтон, на которого пришелся главный проигрыш, расстался с семьюдесятью пятью долларами. В этот вечер игра закончилась рано (был январь, время отелов, и большинству игроков предстояло подняться часа в четыре утра), и Сэм пригласил Клейтона выпить по рюмке.
— Клей… — Сэм пытался говорить оживленно, — не могу ли я, пока нет твоего отца, дать тебе пару, так сказать, родительских советов?
— Говори прямо, — ответил Клейтон, точно так, как говаривал обычно Гэвин.
— Ты проигрываешь слишком много денег, — сказал Сэм, — а это — грех. Ты ведь и не стараешься выиграть. Ты удваиваешь ставку, даже не заглянув в карту, которую тебе сделали втемную. Какой в этом смысл? Твой противник всегда поднимает темную карту, и это дает ему огромное преимущество…
— Ты сегодня выиграл или проиграл, Сэм?
— Я проиграл десять долларов, но…
— Вот когда начнешь выигрывать, тогда и давай мне советы…
Сэм печально покачал головой.
— Это — не разговор напрямую, Клей. Есть разница…
Клейтон допил свой стаканчик и уставился на Сэма холодными безжалостными глазами. И все же было что-то жалкое и уязвимое в самой твердости этих глаз, а жесткой прямизне спины, в скрипе зубов. Сэм с трудом сглотнул слюну и положил руку ему на плечо:
— Ладно, сынок. Ты играешь так, как тебе нравится. Больше я рта не раскрою. Ты только помни — я не против тебя, я за тебя.
Клейтон опустил глаза, пробормотал что-то, чего Сэм не расслышал, а потом тяжелыми шагами вышел из бара.
Было еще рано, а он ничего не ел с полудня. Неподвижный воздух постепенно леденел в кулаке вечернего холода. Дальше по улице он заметил огни в кафе. Он медленно пошел туда, глубоко вдыхая, чтобы как-то прочистить мозги. Ему хотелось побыть одному, поужинать в молчании, но все же чтобы вокруг было тепло. На ранчо, конечно, найдется что поесть… но он открыл дверь в кафе и скользнул в угловую кабинку у самой стены.
Официантка, которая обслуживала его, была новенькая (прежняя вышла замуж и уехала в Санта-Фе). Не очень молодая — по его оценке, около тридцати. Она приняла заказ и ушла, а он смотрел вслед, пытаясь оценить тело под белым платьем, выпачканным подливкой. Бедра мягко перекатывались. Он сразу почувствовал возбуждение, старые ночные видения ворвались в его сознание. Он хотел ее — так сильно, что был готов на все, готов был потом снести любое оскорбление и даже собственное презрение.
Но, как выяснилось, в этом не было нужды. Девушка вернулась и принесла ему ягнятину с тушеным картофелем. Она была крашеная блондинка с полными красными губами, широкими округлыми грудями, крепкими руками и длинными острыми ногтями.
Он подождал, пока последний посетитель покинет кафе, потом подозвал ее и попросил присесть к столу.
— Меня зовут Клейтон Рой, — церемонно сказал он. Она ответила, что ее зовут Телма и что она знает, кто он такой.
— Вам вовсе не было нужды говорить мне, мистер Рой. Кто же не знает вас в этом городе? Сидеть с вами — это — честь…
Клейтон покраснел, а женщина улыбнулась ему — теплой, поощрительной улыбкой. Она приехала в Дьябло всего неделю назад, а ранчеры уже при случае пытались подкатиться к ней; но она всем отказывала. Она уже повидала виды, вышла замуж совсем молоденькой за пьянчугу, который обслуживал игорные столы в Альбукерке, и достаточно знала жизнь, чтобы, приехав в чужой город, не спешить и ждать благоприятного случая. Она боялась связывать себя, но все же не могла обходиться без мужчины — есть такой тип женщин. Еще до того, как Клейтон сел за стол, она уже сделала выбор. Она пару раз видела его на улице — он проезжал на своем широкогрудом мустанге; она слышала, как люди говорят о нем: с уважением, опаской и с жалостью. Он как будто взывал к обеим ипостасям ее души — и к матери, и к ребенку.
Они немного поговорили за столом, пока он ел, а потом она закрыла кафе на ночь.
— Ваш отец в отъезде. Вы, должно быть, чувствуете себя совсем одиноко на этом большом ранчо.
— Да. Вы где остановились?