Мягкие золотые локоны — предмет особой гордости девочки; глаза будут, наверно, черными — неуловимое ощущение, но сейчас, как у всех маленьких, ясно-серые. Йолли — стебелек и детское имя — ей, тоненькой, как тростинка, удивительно подходит.
Что же — разве Королева не вправе уступить свою корону?
Йолли со взрослой серьезностью принимает, словно драгоценный скипетр, золотисто-розовый рассветный ирис. Элхэ почтительно ведет маленькую королеву к трону — резное дерево увито плющом и диким виноградом.
Глаза девушки улыбаются, но в голосе ни тени насмешки — пусть даже доброй:
— Госпожа наша Йолли, светлая Королева Ирисов, назови нам имя своего Короля.
Йолли задумчиво морщит нос, потом светлеет лицом и, подняв цветочный жезл, указывает на…
«Ну конечно. А согласись, ты ведь и не ждала другого. Так?»
— Госпожа королева, — шепотом спрашивает Элхэ, золотые пушистые волосы девочки щекочут губы, — а почему — он?
Йолли смущается, смотрит искоса с затаенным недоверием в улыбающееся лицо девушки:
— Никому не скажешь?
Элхэ отрицательно качает головой.
— Наклонись поближе…
Та послушно наклоняется, и девочка жарко шепчет ей всамое ухо:
— Он дразниться не будет…
Праздник почти предписывает светлые одежды, поэтому в привычном черном очень немногие, из женщин — одна Элхэ. А Менестрель — в серебристо-зеленом, цвета полынных листьев. Словно вызов. В черном и нынешний Король Ирисов: только талию стягивает пояс, искусно вышитый причудливым узором из сверкающих искр драгоценных камней.
— Госпожа Королева… — Низкий почтительный поклон. Девочка склоняет голову, изо всех сил стараясь казаться серьезной и взрослой.
Праздник Ирисов — середина лета. Три дня и три ночи — царствование Королевы и Короля Ирисов. И любое желание Королевы — закон для всех.
Каково же твое желание, Королева Йолли?
— Я хочу… — Лицо вдруг становится не по-детски печальным, словно и ее коснулась крылом тень предвиденья. — Я хочу, чтобы здесь не было зла.
Она с надеждой смотрит на своего Короля; его голос звучит спокойно и ласково, но Элхэ невольно отводит глаза.
— Мы все, госпожа моя Королева, надеемся на это.
Поднял чашу:
— За надежду.
Золотое вино пьют в молчании, словно больше нет ни у кого слов. И когда звенящая тишина, которую никто не решается нарушить, становится непереносимой, Король поднимается:
— Песню в честь Королевы Ирисов!
Гэлрэн шагнул вперед:
— Здравствуй, моя королева, — Элмэ иэлли-солли,
Здравствуй, моя королева — ирис рассветный, Йолли:
Сладко вино золотое, ходит по кругу чаша -
Да не изведаешь горя, о королева наша!
Смейся, моя королева в белом венке из хмеля,
Смейся, моя королева, — твой виноградник зелен;
Полнится чаша восхода звоном лесных напевов -
Дочь ковылей и меда, смейся, моя королева!..
Шествуй в цветах, королева, — ветер поет рассвету;
Славься, моя королева, в звездной короне Лета!
В светлом рассветном золоте клонятся к заводи ивы -
О ллаис а лэтти-соотэ Йолли аи Элмэ-инни…
Здравствуй, моя королева,
Смейся, моя королева,
Шествуй в цветах, королева, -
Славься, моя королева…
Пел — для Йолли, но глаз не сводил — с лица своей мэльдэ айхэле.
— Ты хотел говорить, Гэлрэн?.. — шепнула сереброволосая.
Менестрель не ответил — сжал руку в кулак, разглядев в ее волосах — белый ирис, листья осоки и все тот же можжевельник; все было понятно — кэнни йоолэй для того и существуют. И все-таки с надеждой отчаянья провел рукой по струнам лютни:
Льдистые звезды в чаше ладоней долины -
В раковине души слова твои — жемчуг;
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце:
Кружево звезд и аир — венок моей песни,
нежность и верность…
Элхэ побледнела заметно даже в вечерних сумерках — сейчас, перед всеми?!.. Но льалль под ее пальцами уже отзывалась тихим летящим звоном:
Слезы росы в чаше белого мака — дар мой,
Листья осоки и ветви ивы в ладонях.
Стебли наших путей никогда не сплетутся:
Вместе вовек не расти тростнику и полыни.
Горечь разлуки.
Теперь две лютни согласно пели в разговоре струн — она уже знала, куда выведет их эта песня, начавшаяся, кажется, просто как состязание в мастерстве сплетания трав:
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце.
Дар мой прими, о брат мой, — белые маки,
милость забвенья.
Кружево звезд и аир — венок моей песни,
Листья осоки и ивы в моих ладонях:
Час расставания.
Низко и горько запела многострунная льалль — предчувствием беды, и затихли все голоса, побледнел, подавшись вперед, Король, и глаза его стали — распахнутые окна в непроглядную тьму.
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце,
Недолговечна надежда, как цвет вишневый:
ветер развеет…
Ветер-клинок занесен над этой землею:
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
«Зачем ты, т'айро…» Но, откликаясь, зазвенела льалль пронзительной горечью:
— Радости нет в моем сердце, о названый брат мой,
Слышу я ветер заката, поющий разлуку
сталью звенящей,
Вижу я гневное пламя — боль в моем сердце,
И не укрыться сосне на ладони вершины…
И снова — две мелодии, как руки в безнадежном жесте несоприкосновения:
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце,
Вишни цветущей ветвь — надежда, о брат мой,
недолговечна.
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
Что защитит сосну на ладони вершины…
Я отложил Книгу. Свеча на столе уже отчаянно трещала, догорая, почти не давала света, но я все равно видел строки. Я затеплил еще одну свечу. Странно было у меня на душе. Светло и печально, и в то же время какое-то болезненное, неприятное чувство, схожее с досадой, терзало меня. Почему? Может, я пенял самому себе за то, что поддался обаянию повести? Или — или я в душе негодовал на Мелькора за то, что он создал этот народ, но не сумел его уберечь, потому что создал его похожим на перетянутую струну — она лопнет при любом прикосновении.
Душа моя была в смятении. И в сомнении. Прости меня, Единый…
Стояла глухая ночь. Наверное, скоро уже и предрассветье начнется. Голова была на удивление легкой — настолько легкой, что даже немного кружилась. Я вдруг заметил, что мелко дрожу — камин давно погас, даже угли прогорели. Наступал предрассветный час, который наши древние предки называли недобрым, волчьим часом. Да, чувствовал я себя очень неуютно. Надо было отдохнуть.
Я запер комнату изнутри, забрался в закуток, где у меня на дощатой койке лежала пара теплых плащей, и попытался заснуть. В конце концов удалось.
Спал я недолго — привык. Поутру, умывшись на дворе прямо из колодца ледяной водой и перехватив кой-чего на кухне у охраны, я приказал привести Борондира.
— Я бы хотел поговорить с вами о символах, — сказал я, отыскав нужную страницу. — Вот это стихотворение, которое я просто не понял. Образно, красиво, но очень уж насыщено символами…
Борондир даже удивился.
— О, а я-то думал, что мы с вами снова будем рычать друг на друга.
— Успеем, — заверил его я. Я заметил, что глаза его засияли, — он, несомненно, почувствовал, что я охвачен сомнениями.
— Хорошо, — улыбнулся он. — О символах так о символах. Видите ли, это немного не то, к чему мы привыкли. У Эллери Ахэ — да и потом тоже — был своеобразный язык… Даже не так. Не язык — способ выражения, способ общения. Это называлось кэнни йоолэй — слова трав. Мне трудно объяснить, я сам не владею этим искусством. Тут нужен иной образ мышления… Я могу только толковать.
Он оживился, глаза заблестели — все же он был из тех людей, которые любят делиться знанием. Я сам такой, и необходимость хранить в тайне полученные на службе знания иногда доводит меня до отчаяния. Борондир продолжал:
— Я могу пояснить на примере. В ах'энн Эллери не было слова «клятва». Даже понятия такого не было. «Обет» у них прозвучало бы как кэнни айанти, слова неба, или высокие слова, «клятва» — кэнни орэ, слова силы, «клятва верности» — кэнно къелла, слово аира. Аир в кэнни йоолэй и означает верность, защиту, обещание. Потом, уже в ах'энн Твердыни, говорили — мэй антъе къелла, «я принимаю клятву». А нарушить клятву — сломать аир, киръе къелла. Белый ирис, иэллэ, — это признание в любви, глайни, красный мак, — сватовство.