Вообще смерть пугает именно своей неизвестностью — что потом, там, за пределом жизни? Даже если нам откроются новые пути, даже если мы станем иными — все равно страшно. Потому что мы слишком любим этот мир. Или эта скорбь, этот страх вечной разлуки нужны для того, чтобы мы стали мудрее?
И что будет потом? Люди такие разные. Есть ведь и такие подонки, на которых пробу ставить негде. Что будет с ними? Если они станут творцами, то что ЭТИ натворят? Ведь должно же быть какое-то воздаяние, какое-то исправление Зла — иначе Зло будет продолжаться в Творении. Неужели этому никогда, никогда не будет конца? Неужели все бесполезно?
Или нет? Или задача нас, живых, как раз в том и есть, чтобы не дать Злу победить здесь, не дать ему распространиться и в Творении там, за пределом жизни?
Предел жизни — есть ли это предел бытия?
И что должно было быть в Арде Алахаста, Арде Неискаженной? Какими мы должны были быть?
И какой будет Арда Энвиньянта, Арда Возрожденная? Если будет…
Может, все совсем не так, как я думаю… Просто я представить не могу, потому, что не знаю иного мира, кроме нынешней Арды?
А то, что Мелькор освободил своих воинов от страха смерти, — что ж, таких бойцов иметь хорошо, они будут легко умирать, их можно тысячами кидать в бой, пока не вымостишь их трупами дорогу к победе…
Бессмертие… Те, что были рядом с тобой, уходят без возврата — а ты живешь. И всегда вокруг тебя — люди, и всегда ты — один, потому что знаешь: они уйдут. Ты — останешься. И будешь помнить — всех и все. Тяжело понять, как это — помнить все. Иногда у кого-нибудь случайно вырывается: «Учитель, ты не помнишь?..» — и в его глазах появляется тень печальной улыбки. Милосердный дар — забвение: тускнеют воспоминания, и самые тяжелые и страшные из них, теряя отчетливость, оставляют по себе только смутную горечь и приглушенную саднящую боль. И человек сживается с ней, привыкает. А когда, вспоминая, переживаешь все заново? Так, словно это происходит сейчас?.. Он однажды обмолвился об этом свойстве памяти Бессмертных, и с тех пор она часто задумывалась над этим.
Но ведь эльфы — тоже бессмертны. И они тоже не забывают. И так же переживают все заново. Так за что же их считать — не способными понимать? И видеть? Разве им — не больно?
Девушка тряхнула головой, пытаясь отогнать грустные мысли, и тихо проскользнула в комнату.
…Стрельчатое окно в тонком переплете распахнуто настежь, вьюжный ветер врывается в комнату, швыряет пригоршни снега в лицо тому, кто стоит у окна, — высокому, седому, запахнувшемуся в крылья, как в плащ…
Он стоял, запрокинув голову, закрыв глаза — она знала это, даже не видя, — и ветер развевал его волосы — белые, белые, как зимняя луна, и металось звездное пламя в хрустальной чаше светильника — огонек бесприютной души, а вьюжная ночь за окном была светлой, ветер гнал призрачные рваные облака, и в разрывах туч проглядывало черное небо с далекими искрами звезд — ночь полнолуния; тени и блики скользили по его лицу, и вздрагивали больные крылья…
Она беззвучно вздохнула, и беззвучно выскользнул сухой стебель из ее пальцев, но он услышал и обернулся, и она одними губами прошептала — не надо… — зная, что сейчас произойдет: черные крылья обернутся плащом, снегом рассыплются звезды в волосах, и яркая ледяная звезда на челе — погаснет, и погаснет, уйдет из глаз этот невероятный горький и счастливый свет, заставляющий видеть только — глаза, только — взгляд…
И — ничего этого не произошло.
Все с тем же странным выражением на лице, словно еще во власти неведомого ей видения:
— Ты?..
— Я, Учитель, — по-прежнему одними губами, — ты замерз, наверно… я принесу тебе горячего вина…
Так-уже-было. Он кивнул.
— И огонь погас… Сейчас я…
— Не надо…
Ощупью, не отводя глаз от ее лица, он закрыл окно, шагнул к камину — так уже было — и начертил в воздухе знак Ллах: взметнулись языки пламени.
— Но… ты ведь не за этим пришла. — Он с трудом выговорил эти слова. — Ты… хотела говорить со мной?
— Да… Нет… — Внезапно она поняла, что хочет сказать, осознала, что несколько ломких веточек и высохших кореньев, которые все еще держала в руках, — только предлог, повод прийти. Поняла и то, что ничего не скажет — просто не сможет, настолько чудовищным и невероятным было ее видение — а может, всего лишь кошмарный сон.
И — медленно, как во сне, наклонилась, подняла хрупкий стебель, подошла к столу. Шорох — шелест — шепот…
— Я принесу вина, — повторила, мучительно сознавая, что, быть может, разрушает непонятное, ею самою созданное наваждение, что может никогда больше не вернуться эта тень памяти — что он не ответит ей на единственный вопрос, который она хотела — и страшилась задать.
…Вернулась очень быстро; он благодарно улыбнулся одними глазами, приняв из ее рук чашу.
— …Это чернобыльник — ахэнэ, его еще называют Черной Девой: есть такая легенда… Он успокаивает в горе, утишает боль. Если растереть листья и приложить к ране, останавливает кровь, а рана заживает быстрее. Лечат им и лихорадку… Это ветка ивы, ниэнэ — свежие листья ивы хорошо класть на воспаленную рану, а древесный сок, собранный в пору цветения, лечит болезни глаз. Вот пятилистник — къет'Алхоро, волчий след: он обостряет чувства и дает мыслям ясность, а волчьим следом зовется потому, что растет на глухих лесных тропах — людские предания говорят, там, где прошел Древний Волк. Можжевельник, йэллх, — его плоды собирают с пятнадцатого дня знака Локиэ до пятого дня знака Хэа и сушат только на воздухе. Чтобы язва подсохла и зажила скорее, сушеные ягоды надо истолочь и смешать с медом, а если омыть голову отваром или просто смочить им виски и лоб, можно снять головокружение. Дым от сухого можжевельника хороший, от него легче думать… Къелла, или аирный корень; аир. Собирают его коревища с поздней осени до первых дней знака Алхор, но выкапывать нужно непременно железным клинком. Тоже лечит раны — если настой сделать или присыпать рану сушеным корнем, истолченным в порошок. А это корень ириса, иэллэ; если сушеный корень смешать с вином, он хорошо помогает от кашля и боли в груди, дает успокоение душе и притупляет боль телесную. А это — о, это эл-гэле, звездный колос… где ты его разыскала? Его в здешних лесах трудно найти. Он помогает при чахотке. И… это — серебристая полынь.
Опустил глаза. Долго молчал.
«Понимаешь ли — помнишь ли, что ты сказала мне этими травами, йолэнни-ини?»
Разделю твою боль — пусть не ранит память былого,
Пусть не омрачит сердца скорбь.
Я все вижу и понимаю.
Позволь мне быть твоей ученицей.
Ты один — любовь моя, надежда моя навеки.
Я вижу путь мой, я иду…
— Трава Странников. Трава Дороги… Ахтэнэ, ты совсем не за этим пришла. Ты ведь знаешь все это не хуже меня.
— Трава Дороги… — повторила она и неожиданно для себя самой спросила: — Учитель… а вернуться можно? Если шагнешь за Грань?
— Не знаю, — глухо, словно через силу. — Но… если нужно, если что-то не окончил, не завершил, и больше некому…
Так уже было.
— Когда-нибудь и я…
Неоконченная фраза обожгла ее — стало невыносимо, до немоты страшно. Как от того видения, о котором не могла рассказать даже Учителю. Даже ему. Именно ему.
Ее взгляд упал на его руку с тяжелым браслетом наручника на запястье — он больше не прятал от нее рук.
— Оковы ненависти, — бессмысленно-размеренно, не осознавая смысла слов.
— Что?..
Она смотрела прямо в его растерянное лицо, смотрела невидящими, широко распахнутыми глазами:
— И оковы ненависти не разбить… Ортхэннэр однажды ведь пытался…
Потом — вдруг, порывисто:
— Учитель, откуда я помню это?
Он почти бессознательно отметил: не «знаю» — «помню».
— Ведь это было так давно…
— И танец Хэлгэайни…
— И танец Хэлгэайни… Откуда ты…
Он поднялся, прошелся по комнате, стараясь не хромать — по привычке.