Луиджи постоянно борется с неодухотворенным представлением о форме. Если у художника нет ясного представления о звуке, "материал и форма будут плясать пустую, ненужную пляску..." - говорит он.
Но с горечью замечал Луиджи, что его наставления не идут впрок. И пришел момент, когда он понял, в чем губительный изъян его ученика: "Еще в первой твоей скрипке я не заметил ни тени свободного дара..." А потом - еще более определенно: "И все же ты никогда не будешь творцом, а лишь невольником своего труда..."
И впрямь - Мартино холодно-рассудочен. Смысл обучения искусству построения скрипок он видит в овладении секретами ремесла и в приобретении богатства.
Алчно всматривается он в работу учителя, считает и подсчитывает деньги, возможные заработки, лакирует и расцвечивает свои инструменты, но истинных скрипок создать не может. И потому: "Я... никогда не смогу тебя считать своим учеником, как ни отрадно мастеру оставить продолжателя своих дум", - с горечью говорит Луиджи Мартино.
Поднятая писателем тема была значительной, серьезной и отнюдь, как мы видим, не узкоэстетической. В трагической истории художника Луиджи, одаренного способностью не только "изображать" жизнь, но и "творить" ее и за это ослепленного и уничтоженного своим бездарным учеником, был сокрыт конфликт свободного творческого дара и сухой, головной рассудочности. [299]
Мертвому расчету, глядящему на искусство пустыми глазницами, Слетов противопоставлял таинство художественного творчества. "У дерева, даже мертвого, - терпеливо объяснял своему ученику Луиджи, - есть своя собственная жизнь. Умей не искалечить ее, а освободить и в то же время дать новую жизнь инструменту, вдохнув в него свою душу. Но при этом больше всего нужно думать и помнить о звуке".
В этом пути к одухотворению формы Слетову была особенно дорога идея отчетливого и ясного осознания художником творческого процесса. И потому с той же бережностью, с какой учил Луиджи своего ученика слушать заложенный в дереве звук, он призывал его ценить только ту работу, у которой есть свое "собственное, продуманное, прочувствованное представление о звуке". "Это задача всей жизни мастера, - говорил он, - уметь найти свое собственное понимание наилучшего звука; займись же ею немедля и никогда не считай ее решенной".
Стремительно нарастает в повести конфликт Луиджи и Мартино. Мастер учит, как "грубую силу рук превратить в линии", он воодушевлен тем, что сила, "вложенная в прекрасную линию скрипки, будет жить и в звуке и в действии на человеческий глаз". Ученику же непонятно все это. "Лучше бы он сказал мне точно, - думает, слушая, Мартино, - толщины дек и высоту сводов, я постарался бы вырезать как можно более тщательно". Долго нараставшее враждебное отчуждение учителя и ученика кончается попыткой Мартино убить Луиджи. Мастер ослеп, но выжил.
Этот момент - кульминация повести, но не ее финал. Герои обретают свою вторую жизнь: один - участь преступника, другой - судьбу мученика.
В то время как Мартино "вырывал", по его словам, скрипичные секреты у ослепшего Луиджи, мастером овладело "каменное бездушие и спокойствие". Но это была лишь пауза, лишь переход от прежней беспечности к зрелому бесстрашию. Теперь Луиджи сам становится похож на то "вылежавшееся дерево", которое одно лишь только и "надежно" и которое он всегда отбирал для лучших своих скрипок: "В нем жизнь замерла, все слои его слежались, все соки перебродили в древесное вино - смолу, связавшую жизнь". [300]
С горечью и душевной болью читаем мы страницы, рассказывающие о том, как заново учился Луиджи делать скрипки. Начался новый этап в движении его свободного духа. Порвав с любимой женщиной и друзьями, он отошел от земных страстей и весь отдался труду. Именно в этот момент в повести возникает острый фабульный зигзаг, новый сюжетный узел: спор учителя с учеником переходит в иную плоскость тогда, когда невежда становится агрессивным и когда недобитый полумертвый Луиджи, сохранивший силу творческого духа, оказывается в руках эксплуатирующего его тупого, по-прежнему невежественного, но распоясавшегося хама. С недоумением видит Мартино, как, пройдя через окаменение, стал Луиджи отчаянно весел, как увлечен он, как одержим своим художеством, как он, наконец, побеждает. "Я в эту скрипку вложил такое понимание звука, - говорит он "слепому" Мартино, - какое никогда не могло бы прийти мне, полному общения со зримым миром". Вот тут-то и наносит ему Мартино свой последний и роковой удар: решив из алчности и неутоленного тщеславия скрыть имя творца, он не сумел продать скрипку Луиджи. И в ответ на недоумение Луиджи, что же это значит, холодно бросает ему:
"Значит, ты не нужен".
Так начинается новый этап в жизни Луиджи. Стоицизм сменился отчаянием. И этот перепад состояний стал для писателя моментом, когда с отчетливостью зазвучали оба мотива повести - нравственный и эстетический. Луиджи, подчеркивает автор, впал в отчаяние не потому, что кто-то сказал о нем плохо. Нет, ему вынесли смертный приговор, лишив его отзвука. Когда-то из гордости прогнавший от себя всех, он в действительности, как истинный творец, не может жить без слушателя, аудитории, адресата, как сказали бы мы теперь. Поверив в ложь Мартино, он потерял смысл жизни.
Теперь, когда художник живет в безвоздушном пространстве, когда его уверили и он уверился, что его дело никому не нужно, - звуки теснят его. "Вы, - обращается он к ним, - как нежнейшая завязь с незаконченным порывом к жизни. Вы - как утробные дети, еще не рожденные, но уже проснувшиеся к бытию..." И звуки в ответ ему стонут, они как будто плачут и потому кажутся Мартино "колдовским звоном": "Какая же это мука, - восклицает Луиджи, - не иметь возможности ничего закрепить и носить все это в себе..." [301]
От этой муки он и погибает - еще до того, как удар Мартино раскроил ему череп.
Но незадолго до смерти, словно чуя близкую кончину, бросает своему ученику Луиджи: "Ты все же рос душою за мой счет, весь во власти моего искусства и никогда за пределы его не уйдешь". Романтическая эта формула оказалась, увы, неточной: "проклятие таланта" не коснулось Мартино. Но трагическая участь мастера, участь, самим Мартино учителю уготованная, - и ему стоила жизни. "В туманных снах хороводы безмолвных скрипок пляшут передо мной гнусный шабаш, судорожно записывает он, - их эфы свирепо подмигивают мне, грифы изгибаются;, как змеи, и тянутся ко мне длинными, как жала, языками оборванных струн. В смертельной тоске размахиваю я кувалдой, и эфы кровоточат, как глазницы Луиджи...
Боже мой, неужели же, избрав меня своим орудием, ты не защитишь от адских сил!.."
Критика 20-х годов, привнесшая в оценку повести многое из того, что потом пришлось опровергать годами, попыталась развернуть этот сюжетный узел крайне произвольно. Это клевета на действительность, говорили они. "Ибо, если Луиджи подлинный тип художника революции, то почему, спрашивается, в условиях революции этот Луиджи оказывается искалеченным, сломанным, разбитым, почему он оказывается во власти Мартино? Потому, что и революция находится в руках Мартино?"
Обвинение было грубым искажением смысла и фактов повести. Не было в "Мастерстве" революции - было ее веяние, марш наполеоновских войск по Европе. И Луиджи восторженно сочувствовал этому веянию. Но эта революция, как известно, кончилась термидором. И стабилизации революционного статуса в Кремоне, где жил Луиджи, не произошло. Революция оказалась в руках друзей Мартино, с детства связанного с темными клерикальными кругами.
Дух народа витает в картинах встречающей французов Кремоны, в оживленных спорах о том, что несут пришельцы, в приветствиях толпы, в ее испуганной реакции на богохульничающих и разоряющих кремонские храмы еретиков. Повесть, как уже говорилось, написана от лица Мартино, которому не дано понять ни праздничный, ни драматический смысл происходящих событий. Но его неприязненный глаз уловил, с каким восторгом Луиджи [302] принимал участие в новых выборных управлениях, как громко вместе со всеми кричал он "эввива" проходящим по улицам санкюлотам, как был он возбужден новыми законами, вводимыми генералом Бонапартом.