В тридцать два года Ким Щуйский на полном ходу соскочил с флагмана современности. Союз Советских, пуская угольный дым из карминных со звездами труб, утробно рыдая на нижних регистрах, поплыл дальше прямым курсом в светлое ослепительное и неизбежное будущее.
* *
Переход из жизни в жизнь, через узкий перешеек двух несообщающихся сосудов, появление в новом, как бы до рождения знакомом мире, и вправду похоже на выздоровление от долгой, длиною в годы, болезни. Единственное, чего сияющий счастливчик еще не знает, это то, что до конца дней своих он будет подвержен рецидивам различной силы...
Ким приходил в себя в Париже, куда из Вены его привез Люц, в уютной двухкомнатной квартирке Бориса на последнем этаже сухонького от старости дома, стоящего косо, но твердо на узкой улочке у подножья церкви Святого Евстафия. Сам Борис, третий год питавшийся французскими вокабулами и камамбером, был на юге, в Лаванду, у Ивон, бывшей женушки - гонял в теннис и дописывал книгу.
Люц Шафус помог Киму с документами, открыл ему счет в "Лионском Кредите" и перевел на его имя изрядную сумму денег. Он сводил Кима в "Пре Каталан", в "Пари Матч" и в "Сумасшедшую Лошадь". В три утра, после "Лошади", они распрощались. Дипломатично, но настойчиво, Люц пытался втолковать Киму то, что тот уже знал: до сих пор Ким был "фотографом оттуда", из России, человеком с фронта, открывателем невидимого. Теперь же он стал таким же, как и все. Просто фотографом среди тысяч и тысяч других репортеров со сколиозными спинами, портретистов, рекламщиков, хроникеров, открыточников.
- Теперь,- сказал Люц, держась за дверцу своего "вольво", тебе нужно доказать, что ты и здесь фотограф, что и здесь у тебя есть своя тема. Вне совдепии. Свой почерк, свой стиль у тебя есть. И у тебя, как у всех вас, с Востока, есть огромное преимущество: ваша цветная пленка дерьмо, поэтому вы все мастера в черно-белой. Вы все работаете на черно-белой как на цветной. Мой тебе совет - не переходи на цвет.
Люц, "твой Люцифер", как звал его Борис, был прав. Прошлое было черно-белым, вернее серым, как асфальт или наждак. Париж же после России невыносимо цветным. Но приглядываясь к фасадам домов в Маре, к набережным и мостам, к крышам, к таким крошечным после Москвы садам и скверам, к бульварам и внутренним дворикам, пытаясь понять, что еще не сделано, что еще можно сделать старой лейкой из этого города, Ким, ближе к зиме понял, что на самом деле Париж купается лишь в двух цветах, вернее в двух тонах серо-голубом и розово-лиловом. И все, что можно было сделать, уже было сделано.
Город был растащен, демонтирован, разрезан на миллионы снимков, панорам, средних планов, деталей. Каждая подробность, каждый карниз, каждая дверная ручка и водосточная решетка были сняты, по крайней мере, три раза. Один - профессионалом и дважды - любителем. В Бобуре он как-то нарвался на большой цветной альбом - "Лютеция. Вид с птичьего полета". Снимки были явно сделаны фотографом министерства Обороны: квартал за кварталом, улица за улицей, каминные трубы, черепица, балконы, террасы... Почти римская охра, грязно-серый как у городских голубей блеск, буйная зелень тайных, с улицы не видных, внутренних садов. Катакомбы тоже были отсняты: коридоры, ниши, ступени, плесень, графитти, мелькание теней...
Даже воздух этого города, застойный, пузырчатый, детскими карандашами измалеванный, и тот, как муха к липучке, прилип к эктахрому. Его можно было потрогать на глянцевой бумаге Сиба. Он оставался на пальцах, как цветочная пыльца.
* *
Парижское метро - рай для любителей спрыгивания на ходу. В первый же раз, спеша в журнал на свидание с двойником Джека Никольсона - Жаном-Пьером де Казанов, стоя в дверях вагона, услышав шипение освобожденного пневматического блока, Ким, легко разжав двери, не соскочил, а вывалился на платформу "Жоржа Пятого" с лихостью окраинного хулигана. Две немки со сросшимися головами, изучавшие карманную карту подземки, шарахнулись в сторону, пожилая дама в малиновом пыльнике и с такого же цвета шавкой на руках, одобрительно выпучила малиновые губы...
В Париже было четыре вида поездов: ультрасовременный, цвета национального флага, проскакивающий город насквозь и галопом уносящийся в пригороды, чернильно-синий MF77, линии Шатийон-Сен-Дени, с неуклюжими и малоподатливыми дверями, желто-охристые, без особых примет, водившееся sur tout А в туннелях восточно-западного направления и, наконец, замечательные марки "Sprague" послевоенной эпохи, трясущиеся и разболтанные, с дверьми, готовыми расползтись в стороны от малейшего сквозняка, чиха, прикосновения... Увы, это был редкий, хрупкий подвид. Исчезающий...
Подмосковные электрички мало похожи на парижское метро. Новейшая техника катапультирования, окончательно разработанная Кимом той первой парижской осенью, включала в себя прежде всего удержание места на выходе. Ким втискивался в вагон в час пик последним. Если же за ним, сломя голову, влетал опаздывающий пассажир и заслонял собою двери, поездка была испорчена. При первой же возможности Ким перебирался в другой вагон, ища свободную дверь. Наука спрыгивания теперь, кроме чисто спортивных, включала в себя и технические элементы. Высшим классом было спрыгнуть на максимальной скорости возле выходных дверей или же - эскалатора. Пневматические запоры поездов Sprague были почти всегда разблокированы, и Ким вылетал пулей, исчезая в переходе, прежде, чем машинист начинал тормозить.
Двери поездов первой линии, как и трехцветных RER нужно было слушать ухом врача. Все зависело от настроения машиниста. Если он переваривал очередной нагоняй начальства, или ссору с женой вместе с кроликом в горчичном соусе, дело было глухо. Но если он не клевал носом, был раздражен, если в нем играл нерв, если он спешил домой в родной Монтрой, к своей начинающей толстеть Бернандетте, он освобождал двери, едва завидев козырек платформы и вывернутые в его сторону головы поджидающих. И тогда сквозь фетровый стук колес был слышен нежный свист выпускаемого воздуха, и Ким, обе ладони на дверных ручках, был как граната с выдернутой чекой... Двери разлетались в стороны с легким стуком, пассажиры отлипали от журналов и Ким, оттолкнувшись, летел на платформу. Шарахались в сторону, одинаковыми жестами придерживая фотоаппараты на груди, туристы, восхищенно разевали рты школяры, мрачнели темнолицые усатые мачо и улыбались несовершеннолетние дивы.
Высшим пилотажем было соскакивание в часы пик, когда сплошная, как в Токио, спрессованная людская стена, шевелясь, стояла на платформе. Держась за поручень, свисая наружу из открытых дверей, Ким выбирал далекий просвет между мелькающими фигурами и, вклинившись на лету, меняя положение ног, гася скорость, слаломируя так, чтобы не задеть и края одежды, увязал во втором, в третьем ряду.
Однажды на станции с непроизносимым названием Денфер-Рошро он чуть было не переломал себе кости, когда бдительный машинист, очнувшись от оп-артного гипноза навстречу летящих линий, увидев на экране бокового монитора странное мелькание в дверях третьего вагона, врезал по кнопке пневмоблока. Ким, уже наполовину выскользнувший из вагона, уже в воздухе, уже в полете, был схвачен лязгнувшими створками дверей. Извернувшись, падая, он вслепую ухватился за внешний шершавый от грязи поручень вагона и так вывернул себе запястье, что через несколько дней был вынужден согласиться с авторитетным мнением кудрявой докторши Ватье, наполнявшей шприц раствором гидрокортизона, что недели на две-три лучше забыть про утяжеленную мотором лейку - он не мог удержать и вилки в руке.
- Единственно эффективное средство в вашем случае, сообщила врачиха, после чего игла, пустив слезу, впилась в сердцевину боли.
В другой раз, в вечернем костюме, в черной кашемировой накидке одолженной у Бориса, в его же шляпе и при перчатках, он лихо соскочил на платформу станции Опера за пять минут до начала "Лючии". Он совершенно забыл о своих новеньких, узких, от "Арниса", туфлях и молча проехал на спине метров пять-семь, в накидке, накрывшей его с головой, с билетом в партер, зажатым в черной перчатке, под плохо синхронизированные аплодисменты совершенно случайной публики.