Не уметь учить, а просто учить... всецелому Смыслу как величайшей сфинксовой загадке. Один на один пред ликом этого смысла, понятого как нечто загадочно-запредельное, вневременное. Но понятого так лишь в результате искушения учительским - урочным - научением всему тому и именно таким образом, как это сделано Алкуином. Не новое знание, а новое деяние ради смысла. Но деяние, в отличие от знания, - дело личное, внетекстовое. Это всегда опыт души.
Святой водой не окропив ладони...
Расчерчены клетки, чтобы по ним нарисовать небо. И ни в одной нет и частички этого неба. Оно по-прежнему все в запределье-зазеркалье. Клетки отдельно, небо - отдельно. Необходим текст иного рода: представленный как жизнь.
Это Августин: человек действия, должного стать деянием. Но деянием, воплощенным в слове, в слове-смысле, ради которого это новое умение - умение быть.
Исповедальный плач Августина. Слово поэта Августина. И, как всякое слово поэта, оно, это слово, выходит за свои пределы, убеждая в том, что уметь быть тоже нельзя - можно просто быть, но опять-таки, пройдя искус умения быть в собственном личном опыте. Приять веру, испытав возможность поверить ее разумными основаниями. Я = Ум = Душа. Тройное тождество. Слово-прием пред смыслом-верой. Безоговорочно верить, но лишь в кровь изранив себя всего, выплакав сердце и воспалив ум. Изболев душою.
Всё небо целиком уместилось в "учебно-методическую" клетку небо-рисовальщика Августина - художника-целумиста. Текст жизни. Жизнь текста. Учитель церкви - пророк.
Но... жизнь текста. Собственное действие по спасению завершилось у Августина текстом, должным быть значимым для всех, быть словом истинным. Это - тоже возможность казусной учености Алкуина: передать случайное слово как истину - всеобщезначимую истину. Эту возможность как раз и хочет осуществить Абеляр - как бы в противовес Августину, - только-только устанавливающий отношение к слову.
Ученый метод Абеляра застает в самом начале текст как нерушимое письменное свидетельство его столь же нерушимой авторитетности. Но по ходу развертывания ученого предприятия магистра-книгочея Петра Абеляра текст (и священный тоже) заподозревается все больше и больше, выясняется его неуравновешенность: авторитарность текста предстает лично-уникальной уязвимостью себя самого; того, кто сказал слово, написал сей текст.
Ученый человек средневековья не тождествен среднему человеку средневековья.
Учить - быть - читать ... А может быть, просто жить?..
Чтить священный текст предполагает неумение его читать (критически читать). Читать-чтить. Но у Абеляра: жить текстом, жить в тексте - читать текст исследовательски, то есть критически. Авторски. Сотворчески. Столь же авторское и, стало быть, творческое слово самого Абеляра.
Все клетки прочерчены. И ни в одной нет неба. Вытеснено из каждой. Где оно?..
Тривиум ученого житья-бытья: умение учить, снимающее умение быть и умение читать, но и чреватое этими умениями.
Но такой тривиум, который готов стать квадривиумом на фоне, в контексте и в зеркале Франциска, просто живущего. Он, Франциск, и есть итог Абелярова умения читать и воплотивший в себе все средневековые умения (неумения?) в чистом полнобытийственном существовании. В умении жить, жить не умея... Жить по вере, по тексту. Прожить жизнь как текст. Но жить такой жизнью, которой суждено стать легендой-басней о ней наставительно-нравоучительного свойства. Учение как нравоучение...
Есть небо, а клеток как бы и нет, потому что в каждой клетке - целое небо. Жить небом.
В знании - бессилие. Френсис-бэконовская максима "знание - сила" ждет еще своего часа: четыре или пять веков еще подождет.
Что же все-таки хочет учено-книжное средневековье? Оно хочет проявить, прояснить, высветлить в человеке его истинную жизнь через слово и решить две учебно-ученые задачи. Выработать два умения: умение увидеть того, кто произносит текст; умение восстановить текст в его истинности. Иначе: оно бьется над тем, как всему этому научить. Или: пройти мучительно-трудное испытание всей этой ученостью, предстающей как дело апофатическое. А пройдя, - жить; жить, всему этому учась. Стало быть, замысел этой учености состоит в том, чтобы снять эту ученость, но лишь пред ликом узнанного в лицо смысла ее снять. И только тогда воспринять смысл в целостном его бытии, в его многомерной жизненности.
Предел и невозможность средневековой учености. Невозможность и предел средневекового ученого человека-учителя и книгочея, пребывающего меж пророком-подвижником и мастером-ремесленником. Но в то же время наивозможнейшее и наибеспредельнейшее утверждение такой вот средневековой учености, искушающей столь же беспредельный и столь же всецело возможный - в сфере постижения - Смысл.
Так что же? Не было ученого человека в средние века? Не было средневековой учености? Было все это или не было?
Ho... квадривиум ученого житья-бытья.
Но... ученые книжные люди европейского средневековья. Был. Была. Были. - Было.
Жили - были...
Бог - не часть, а целое. И здесь Раймонд Луллий был абсолютно прав, с высоты своего XIII столетия еще раз решительно дезавуировав ученость европейского средневековья, едва ли не тысячу лет тщившуюся расчленить все и всяческие способы-приемы, дабы с их помощью внять смыслу как единственно истинному о нем слову. Богоданное слово-смысл. Вечно-мгновенное слово.
Школа окончена.
Последний звонок...
"Мыслитель Родена - шахматист, у которого отняли доску" (Рамон Гомес де ла Серна, XX век).
Игра без игры, умение как вдох и выдох, мастерство что-нибудь уметь как рефлекс. В этой точке - конец средневековой учености как знания об умении словом-приемом навести на смысл; в ней же - возможность исследовательской учености новых времен.
Лишь возможность...
Потому что триста или четыреста лет быть еще миру как школе, а человеку в таком вот школьном мире жить. Правда, мир-школа и человек в этой школе станут иными. Да и ученость станет иной. Но теоцентрический способ видения еще будет оставаться. Это будут иные, хотя всё ещё средневековые, времена (XIII-XVI европейские столетия). И речь о них, конечно же, не здесь.
И они его в себе несли,
Чтоб он был и правил в этом мире,
И привесили ему, как гири
(Так от вознесенья стерегли),
Все соборы о едином клире
Тяжким грузом, чтобы он, кружа
Над своей бескрайнею цифирью,
Но не преступая рубежа,
Был их будней, как часы, вожатый.
Но внезапно он ускорил ход,
Маятником их сбивая с ног,
И отхлынул в панике народ,
Прячась в ужасе от циферблата,
И ушел, гремя цепями, бог.
Рильке
Ученое средневековье только тем и занималось, что все это и готовило. А когда случилось это всё, то ужасно растерялось: обессмысленный обезбоженный - мир, а в нем - человек, голый, как Адам, и беззащитный, как листок на ветру. Собраться с силами - со своими силами, и ни с чьими больше...
Ученый человек в контексте теоцентрической идеи европейского средневековья - ученый в контексте антропоцентрической идеи Нового времени.
Цель ясна, а путь еще не пройден. Мы еще только в XIII веке, да и то в начале этого века, на двадцать седьмом его году. Ведь именно тогда почил последний в нашем сочинении герой - Франциск из Ассизи. До вконец обезбоженного, зато учено-исследуемого, мира еще триста или четыреста лет. Ясно, что "ученость" (теперь уже точно в кавычках) такого вот типа, о котором все время шла речь, не пропала вовсе за эти четыреста или триста лет; она была, но была на периферии этих столетий. Преобладала же в эти века ученость принципиально иного, природопознающего, в некотором роде исследовательского - средневеково-исследовательского - толка. Но это - уже совсем другая история. Иной путь. И путь этот предстоит пройти. А пройдя, можно будет и улыбнуться снисходительною улыбкой, оглянувшись на эту самую учительскую ученость, на книгочея-учителя средних веков.