Весной, это, кажется, было прошлой весной. Вечера стояли прохладные, Светлана ходила в куртке, а Светка явилась домой поздно, предстала перед мамой -- лучше не смотреть, не видеть. Как ей не холодно в этих тряпках? Иначе и не назовешь -- тряпки и все.
-- Света...
-- Да, мама? -- Светка не повернула головы, прошла к своему столу, швырнула на него сумку.
Не может быть, чтобы только из школы -- поздно. Где была? С кем?
-- Посмотри на себя.
-- А что?
-- Из нормальной, приличной одежды сделать тряпье.
Светлые джинсы с фирменным ярлыком все в дырах, из дыр торчат нитки, черная, довольно красивая прежде кофта, тоже с бахромой, да еще надета наизнанку. По кофте хорошо погуляли ножницы: горловина стала широкой и с одного плеча сползала.
-- Да, -- сказала Светка и дернула именно этим оголенным плечиком, -- здесь так носят.
Вот так. Уже для этого стоило мчаться на родину предков -- увидеть свою прелестную дочь в таком карнавальном наряде.
-- Кто носит, Света? -- Светлана старалась говорить спокойно, но не получалось. -- Сейчас это выглядит, как одежда нищенки, а за нее заплачены деньги, и для нас немалые.
Не надо было говорить о деньгах. А может, как раз -- надо?
-- Но я же не прошу у тебя другие вещи. Меня устраивают эти.
Всем своим видом Светка подчеркивала, что проповеди ей ужасно надоели, но человек она зависимый, приходится слушать.
-- Как ты разговариваешь с мамой? -- неожиданно раздался голос Анатолия. Он появился в дверях гостиной, напряженный, готовый взорваться. Пришлось что-то придумать и увести его, не закончив разговора с дочкой.
Анатолий сказал Светлане:
-- Это твое воспитание. Много ей позволяешь.
Разве она воспитывала Светку? Дни бежали, она сама куда-то все торопилась, не оставалось времени побыть с детьми.
-- Светка уже взрослая, -- грустно сказала Светлана, -- все видит сама.
Несколько дней спустя они все-таки поговорили -- отец и дочка. Светка была в том же наряде, красивые русые волосы (им бы спадать на плечи вдоль длинной шеи, шея у девочки длинная, мамина) были всклокочены и ужасны. Словно давно немыты.
Анатолий не выдержал:
-- Ты не пробовала в этом наряде милостыню просить?
-- А что, -- отозвалась Светка скрыто-насмешливым тоном, который тоже появился здесь, раньше его не было, -- это мысль. У Нинки отец машину покупает.
-- Причем здесь нинкин отец?
-- Как причем? На милостыню и покупает.
-- Какую милостыню?
-- Самую обыкновенную. Пиликает на скрипке. Иногда в центре, иногда на Кармеле. Часто один, бывает -- втроем. Трио называется. На тротуаре футляр, идут прохожие, бросают. Видишь, набросали. Даже не пришлось в банке брать ссуду.
-- Господи, Света, что ты говоришь, -- выдавила Светлана.
-- Ма ше еш. Хаим кашим. Ма лаасот? {То, что есть. Жизнь тяжелая. Что поделаешь?}
-- Ты знаешь еще какие-нибудь ивритские штампы?
-- Бетах! {Конечно!} -- воскликнула Светка, но вдруг сникла, опустила голову, замолчала, отошла.
Анатолий не обратил внимания на перемену в настроении дочки, пошел за ней, продолжал говорить. Папа работает ужасно тяжело, мама работает тяжело, Светка ведет себя плохо. Здесь надо учиться, учиться, пробиваться. Это тебе не Союз...
Светка подняла на Анатолия спокойно-насмешливые серые глаза:
-- Папуля, я, между прочим, не просила меня сюда привозить.
В самом деле, никто не спрашивал у детей: "Хочешь ехать?" А может, надо было спросить? И вообще интересоваться: что ребенку нужно?
Они совсем разучились говорить друг с другом.
Анатолий замолчал, походил по комнате, вдруг спросил:
-- Какую машину покупает нинкин отец?
-- Я-по-о-онскую, -- уже не глядя на него, ответила Светка, копируя интонацию отца, когда он обещал, что в Израиле они будут ездить на машине японской марки.
-- И мы купим, -- сказал Анатолий. -- Скоро.
Светлана пересекала сквер в центре Хайфы. Издали услышала жалобную песнь скрипки, чуть свернула и пошла на ее голос. Может, это Олег?
Она знала Олега, нинкиного отца. Давно, еще в юности, они жили в одном городе, Олег учился в консерватории и вращался по тем же орбитам, что и Светлана -- концерты заезжих звезд, вечера в театральном институте. Они все друг друга знали, и когда кто-то покидал город, все равно старались не терять его из вида, встречаясь, спрашивали о нем: "Ну как, не собирается возвращаться?" Их город был лучшим местом на земле, и жить надо было только здесь.
Олег уехал куда-то на Восток, говорили, что играл в оркестре оперного театра, возвращаться не собирался, значит, было ему там хорошо. Лет пятнадцать, наверное, Светлана его не видала, а тут неожиданно встретились, оказалось, поселились в одном городе, маленьком городке возле Хайфы. Шла по супермаркету с коляской, дорогу загородил мужчина, тоже с коляской.
-- Света, ты?
-- Олег!
-- Какими судьбами? Каким ветром?
-- Наверное, нас всех занесло сюда одним ветром.
-- Ну и как? Устроились?
-- Да так, ничего. А ты?
-- Тоже -- ничего.
Скрипка пела. Нет, это не Олег. Правда, скрипач в темных очках. Нет, нет, это не он. И хорошо, что не он. Светлана замедлила шаг и чуть постояла.
Странно... Скрипка плакала, но ее печаль не находила отзвука в душе Светланы. Светлана достала кошелек и бросила шекель в открытый футляр скрипки. Может быть, как раз шекеля ему не хватает на субару. А может, на хлеб.
Почему ее не тронули чьи-то слезы? Он не очень хорошо играл? Да, если честно, не очень. Возможно, он и не умел играть хорошо. Или просто устал вот так сидеть на тротуаре и устал плакать. Есть еще версия: самой худо, и ее перестала трогать чужая боль. А?
Она шла и думала о том, что хуже всего тем, кто играл плохо, наверное, в той жизни они только и умели, что водить смычком или бить по клавишам вот так, не трогая душу. И жили себе, зарабатывая свой хлеб. А здесь им вообще ничего не светит. Ничего.
Но из этого следует, что тот, кто там был маэстро, здесь должен выплыть. Значит -- должен?
А как же они -- она и Толя? Разве они плохо работали? И Анатолий -- не маэстро? Неужели когда-нибудь она выплывет и сядет за компьютер?
О чем только не вспоминаешь, глядя в темное окно автобуса, с кем только не вступишь в неслышимый разговор. Вот и с этой женщиной стала вдруг беседовать. Наверное, вспомнила о ней потому, что дама -- музыкантша. Хорошая женщина, милая женщина, ровесница мамы. В стране она двадцать лет, помогает, чем может, тем, кто приехал недавно, и очень-очень им сочувствует. Правда, когда решила пожалеть маму, мама отстранилась. Ложки, вилки, тарелки принести -- это пожалуйста, это нужно, пока не придет багаж, спасибо. Но сочувствовать? Нет, извините.
-- Света, -- спросила она потом у дочки, -- неужели я выгляжу жалкой? Я бы этого не хотела.
Мама, как мама, и здесь держит марку. Но как ни старайся, олима узнаешь за версту, хочет он этого или не хочет. Коренные израильтяне, они другие, даже если небогаты, держатся расковано и свободно. А мы огорошены, растеряны, никак не войдем в колею, и когда стараемся не показывать, что нам скверно, сжимаемся, отгораживаемся. Но все равно ведь видно, что тебе тяжко, вот добрая женщина и решила тебя пожалеть.
Ничего, ничего, мама, когда-то и мы сможем вот так -- расковано и свободно. В своей стране. Иначе -- зачем все это было нужно?
И жалеть нас не надо.
Та дама стояла перед глазами Светланы, вся воплощение интеллигентности и сочувствия. Они говорили о музыке.
-- Музыканты из Союза здесь, в основном, моют полы, -- сказала Светлана.
-- Ну и что? -- удивилась дама. -- Смотрите, Светлана, я играю, у меня ученики, но я совсем не считаю для себя зазорным мыть, убирать.
Тогда Светлана ничего не возразила, а сейчас, сидя в автобусе, когда та не слышала, спрашивала ее: "Что, нет разницы -- одна убирает свой дом, а другая зарабатывает на хлеб мытьем чужих вилл? Нет?" Не может она понять, не может, чтобы понять, надо через такое пройти.