Учебный год подходил к концу, и тут Айра пригласил меня летом провести с ним недельку в его хижине, но отец сказал, что никуда я не поеду, если Айра сперва не переговорит с ним.
– Но почему? – допытывался я.
– Хочу задать ему пару вопросов.
– А ты у нас что – сенатская Комиссия по антиамериканской деятельности? Почему ты делаешь из этого такую большую проблему?
– Потому что в моих глазах ты большая проблема. Дай-ка мне его телефон в Нью-Йорке.
– Еще не хватало! Какие вопросы? О чем?
– Ты, как всякий американец, имеешь свое право покупать и читать «Дейли уоркер». А я, как всякий американец, имею мое право спрашивать кого угодно и о чем угодно. Он не захочет отвечать – он имеет его право!
– То есть ему тогда что – ссылаться на Пятую поправку?
– Еще не хватало! Достаточно сказать мне: да иди ты, мол, в болото! Но это я тебе объясняю, как подобные проблемы решаются в США. Я не говорю, что у тебя такое сработает в Советском Союзе, когда в их тайную полицию попадешь, зато здесь обычно это все, что требуется, чтобы сограждане оставили тебя в покое по поводу твоих политических убеждений.
– Так они тебя и оставили в покое! – хмыкнул я. – Или конгрессмен Диас тебя в покое оставит? Или конгрессмен Рэнкин? Ты бы это им объяснил!
Пришлось сесть с ним рядом (он велел мне остаться и послушать) и таки послушать, как он по телефону попросил Айру заехать к нему на работу поговорить. Железный Рин и Эва Фрейм были само величие; никогда внешний мир не посылал шехины[19] столь пламенной в скромное жилище Цукерманов, хотя по тону отца можно было понять, что его это ничуть не греет.
– Ну как, он согласился? – спросил я, когда отец повесил трубку.
– Сказал, что придет, если и Натан тоже будет присутствовать. Будешь присутствовать.
– Здрасьте! Ни за что.
– Вот тебе и «здрасьте», – нахмурился отец. – Будешь как миленький, если хочешь, чтобы я хоть на миг, хоть одной извилиной допустил мысль о возможности этой твоей поездки. Что тебя пугает – открытая борьба идей? Это будет демократия в действии – в следующую среду, после школы, в три тридцать у меня на работе. И не вздумай опаздывать.
Что меня пугало? Гнев отца. Крутой нрав Айры. Что, если из-за того, как отец станет нападать на него, Айра применит силу, схватит его, как тогда Баттса, отнесет в Уикваик-парк к озеру и сбросит в воду? Вдруг драться станут? Айра ведь кулаком убить может…
Педикюрный кабинет моего отца располагался на первом этаже небольшого, на три квартиры, жилого дома на Готорн-авеню, в том ее конце, что ближе к центру города. Дом скромный, с виду неказистый и стоял там, где наш довольно средненький райончик переходил в изрядно-таки уже обшарпанные кварталы. Я пришел рано, меня мутило, душа была не на месте. Айра прибыл точно в три тридцать, и вид у него был серьезный, но вовсе не бешеный (пока что). Отец пригласил его садиться.
– Мистер Рингольд, мой сын Натан не уличный мальчишка. Он у меня первенец, старший сын, прекрасно учится и, кажется, развит не по годам. Мы им очень гордимся. Я стараюсь предоставлять ему свободу как можно большую. Стараюсь не стоять на пути его жизненных устремлений, как у отцов иногда получается. Но, честно говоря, по-моему, на сей раз он выходит за все рамки, так что я встревожен. Я не хочу, чтобы с ним что-нибудь случилось. Если с мальчиком что-то случится…
Тут голос отца охрип, и он внезапно смолк. Я был в ужасе – вдруг Айра станет над ним смеяться, дразнить его, как он дразнил Гольдштейна. Я понял, что отец так осекся не из-за меня одного, – он еще и двух своих младших братьев вспомнил: им первым из всего многочисленного бедного семейства назначено было идти в настоящий колледж, учиться на настоящих врачей, но оба умерли от болезней, не дожив и до двадцати. Их студийные фотопортреты в одинаковых рамках стояли у нас дома в столовой на буфете. Надо было объяснить, рассказать Айре про Сэма и Сидни, подумал я.
– У меня к вам один насущный вопрос, мистер Рингольд, хотя мне и не хочется задавать его. Вообще-то я считаю, что чужие верования – религиозные, политические, да какие угодно – это не мое дело. То есть я тайну вашей частной жизни уважаю. И могу вас заверить: ни одно слово не выйдет за стены этой комнаты. Но я хочу знать: коммунист вы или нет – и хочу, чтобы мой сын тоже это знал. Что у вас в прошлом, мне не важно. Мне важно, что сейчас. Должен признаться вам, что когда-то – это еще до Рузвельта было – я чувствовал такое отвращение к тому, что в этой стране происходит, к антисемитизму и предубеждению против негров, к тому, как республиканцы издевались над теми, кому в этой стране не повезло, к той алчности, с которой большой бизнес выжимал последние соки из народа этой страны, что однажды – дело было здесь, в Ньюарке, и сына мое признание, наверное, шокирует: он-то думал, что отец, всю жизнь голосовавший за демократов, такой правый, такой правый, аж правее Франко, – но однажды… Дело прошлое, Натан, – сказал он, глядя теперь на меня, – а тогда у них комитет был… Знаешь, где отель «Роберт Трит»? По улице вон туда идти. Потом ступеньки вверх. Парк-лейн тридцать восемь. Там помещения под офисы сдавали. И один из них был комитетом Коммунистической партии. Я об этом даже матери твоей никогда не говорил. Она бы меня убила. Тогда мы еще только встречались, это году, наверное, в тридцатом было. И вот пришел однажды момент, когда я очень рассердился. Что-то тогда случилось, я даже не помню сейчас, что именно, но что-то я такое вычитал в газетах и, помню, пошел туда, а там – никого. И дверь на замке. Они обедать все ушли. Я погремел ручкой двери. Вот там я был на волосок от Коммунистической партии. Стучу в дверь, шумлю, пустите, мол. Вот ведь – не знал ты этого, сыночек!
– Не знал, – сказал я.
– Ну вот, теперь знаешь. По счастью, дверь была заперта. А на следующих выборах президентом стал Франклин Рузвельт, и в том капитализме, который загнал меня в комитет Коммунистической партии, началась такая перестройка, какой эта страна не видывала испокон веку. Великий человек спас американский капитализм от капиталистов, а патриотов вроде меня – от коммунизма. Он всех нас спас от диктаторского режима, к которому приводит коммунизм. Между прочим, знаете, что потрясло меня больше всего? Смерть Масарика. Вот интересно, мистер Рингольд, вас это так же, как меня, обеспокоило? Я всегда восхищался Масариком в Чехословакии, с тех самых пор, как впервые услышал о нем и о том, что он делает для своего народа. Я воспринимал его как чехословацкого Рузвельта. Уж и не знаю, как объяснить его убийство. Может, вы знаете, а, мистер Рингольд? Я тяжело это переживал. Не мог поверить, что коммунисты способны вот так вот взять и убить человека. Оказалось – способны… Сэр, мне не хотелось бы затевать политический спор. Я собираюсь задать вам один-единственный вопрос, и я предпочел бы, чтобы вы на него ответили прямо: тогда и я, и мой сын будем знать, на каком мы свете. Вы состоите в Коммунистической партии?
– Нет, доктор, не состою.
– Теперь я хочу, чтобы мой сын спросил вас. Натан, хочу, чтобы ты спросил мистера Рингольда, состоит ли он в настоящее время в Коммунистической партии.
Ставить кого бы то ни было перед таким вопросом шло вразрез со всеми моими политическими принципами. Но, поскольку этого хотел отец, поскольку отец уже спрашивал Айру об этом же, и ничего плохого не случилось, а может, и потому, что я подумал о Сэме и Сидни, умерших младших братьях отца, я сделал это.
– Ну так как, Айра? – спросил его я.
– Да ну. Нет, конечно.
– И вы не ходите на сборища Коммунистической партии? – спросил отец.
– Нет, не хожу.
– И не планируете – ну, то есть там, куда вы собираетесь поехать с Натаном, как бишь это местечко называется?
– Цинк-таун. Цинк-таун, штат Нью-Джерси.
– Находясь там, вы не планируете ходить с ним на такого рода сборища?
– Нет, доктор, не планирую. Я планирую ходить с ним купаться, ходить с ним в лес и на рыбалку.