Поднимаемся по пустым лестницам. Спертый воздух, дизельные пары. Выцветшая, облупившаяся краска на стенах. Часов у нас нет, но, судя по ощущениям, уже очень поздно. Находим буфет. За стойкой – радушная улыбчивая буфетчица. Которая тоже не говорит по-английски. Пива нет, Z обломался. Я, кстати, тоже. (Мне хотелось тушеного мяса с картофельным пюре.) Пластиковые стаканчики, чуть тепленькая водичка, чай в пакетиках, заскорузлые бутербродики с сыром и корнишонами, пыльные пирожки с яблоками.
Гимпо набирает целый поднос этой несъедобной жути. Z открывает бутылку «Синей этикетки», которую прихватил с собой из машины. Мы с Гимпо заводим беседу, но стараемся не касаться вопросов типа «Куда, бляди ради, мы едем?». У меня в голове все кипит и бурлит. Я вспоминаю события и впечатления последних часов: отчаяние у незамерзшего океана, страх в снежную бурю, странный, загадочный символизм тоннеля, к которому нас привела дорога, не обозначенная на карте, северное сияние – чудо, возродившее во мне веру…
Вы мне, наверное, не поверите. Я и сам-то себе не верю. Гимпо пошел прогуляться. Z весь трясется, пытается что-то мне объяснить. Я не понимаю ни слова. Он смеется. Я тоже смеюсь. А чего мы смеемся? Z признается. Он был уверен, что мы умрем и что нам с Гимпо просто не хватило ума осознать всю серьезность жестокой реальности, а вот он понимал, что сейчас мы умрем, и хотел лишь одного – позвонить людям, которых он любит, и попросить у них прощения за все те гадости, которые он им сделал, и сказать им, что он их любит, всем своим существом. Z говорит это искренне. Меня даже немного смущает такой всплеск эмоций. Я возвращаюсь к своим запискам.
– Билл! Эй, Билл, иди посмотри! Там такие огни!
Поднимаю глаза. В дверях стоит Гимпо и машет мне, мол, пойдем – чего покажу. Встаю, иду следом за ним. Палуба обледенела, на такелаже – сосульки общим весом, наверное, в несколько тонн. Паром медленно движется сквозь черноту. Ветер почти штормовой, но снега нет. Ни снега, ни даже дождя. Небо чистое, но северного сияния не наблюдается. Гимпо бесстрашно скользит по льду, выделывая всякие замысловатые пируэты. А мне уже представляется, как я поскальзываюсь и, пролетев под ограждением по краю палубы, срываюсь в библейскую черноту внизу. В голове – только две мысли: 1) извечный детский вопрос: за сколько секунд человек замерзает до смерти в Северном Ледовитом океане?; и 2) мысленная картина: грузное тело Роберта Максвелла проскальзывает под ограждением и опускается бесформенной тушей в морскую пучину. Я вцепляюсь в перила. Горло першит от мелких соленых брызг. Гимпо вытягивает руку и орет во весь голос, чтобы перекричать ветер:
– Вон там!
Я смотрю, куда он указывает рукой.
Первое, что приходит мне в голову: «Одна ночь в Торремолиносе», «One Night in Torremolinos», редкая песня одной редкой группы семидесятых, «Deaf School». Когда я слушаю эту песню, мне всегда представляется средиземноморская ночь на море, берег залива в гирляндах мерцающих огоньков, как он видится с борта роскошной яхты: вот такой романтический китч. Хотя то, что я вижу, – прямо противоположно этому манерному попурри на тему сладостных семидесятых. Это уже «Настоящее мужество». Сознание переключается в рациональный режим и приходит к логическому заключению, что это, наверное, светится какой-нибудь полярный нефтеперегонный завод. Зрелище действительно впечатляющее, и я искренне благодарен Гимпо, что он позвал меня посмотреть.
Возвращаюсь в буфет и пытаюсь вытащить Z на палубу.
– Ни хрена. Я никуда не пойду. Мне еще жить не надоело.
Он разложил на столе свои карты – в форме шестиугольной звезды. Мы с Гимпо снова выходим наружу. Похоже, мы приближаемся – я уже различаю в россыпи огней контуры зданий и доков, и даже какое-то движение.
Настроение резко меняется. Горькое разочарование снова переполняет меня… Нет, это не Торре-молинос и не полярный нефтеперегонный завод – это Брайдлингтон в мертвый сезон. Брайдлингтон в мертвый сезон очень красиво и проникновенно описан в стихотворении Джона Бетджмена и в песне Морриссея, и в таком виде достоин всяческой похвалы, но для путешествия, подобного нашему, он совершенно без надобности. Я уже различаю нормальных людей, которые ходят себе по улицам как ни в чем не бывало, как будто они живут в настоящем, реальном мире, и у них есть работа, куда нужно ходить, и жизнь, которую надо прожить. Блядь! Блядь! Блядь! Спустя пару минут мы съезжаем на берег, и водитель грузовика, с которым Гимпо успел закорешиться, хотя они и говорят на разных языках, дает понять, чтобы мы ехали следом за ним, и он нам покажет хорошее место, где можно переночевать.
Дорога до Брайдлингтона-в-мертвый-сезон хорошо освещена. Но что там, за дорогой, справа и слева… сплошная чернота. Z вроде как оживился. Даже смеется. А я падаю, падаю, падаю в распростертые объятия неудачи. Злость метется в сердце, как зверь – в клетке. С чего бы Z вдруг такой радостный, когда мы проделали такой путь с портретом Элвиса, чтобы спасти мир?! И обрести у себя в душе младенца Иисуса?! Блядь, блядь, блядь! Что-то я как-то много ругаюсь. Ну и хрен с ним. Хочу – и ругаюсь. Да хоть через каждое слово. Блядь. Я молчу и смотрю в окно: дома, раскрашенные радостными цветами, старушка гуляет с пуделем, детишки играют. Ладно, это не Брайдлингтон-в-мертвый-сезон, но очень похоже. Очень. Я стараюсь вообще ни о чем не думать.
Подъезжаем к гостинице, закрытой на зиму. Нас встречает какой-то высокий, бородатый дядька. Он говорит по-английски. У него есть для нас комната на три койки: постель, одеяла, горячий душ, электрический чайник. Похоже, он рад компании и хочет поболтать. Как выясняется, городок называется Хоннингсваг, на острове Магеройя, расположенном к северу от побережья Норвегии. Этот остров считается самой северной землей Европы. Откройте атлас, найдите там мыс Нордкап, самую северную оконечность континентальной Европы – так вот, мы еще севернее. Еще совсем рано. Только восемь вечера. Гимпо запоминает инструкции, как добраться до бара, где можно поесть.
– Прямо по главной улице. Напротив бензоколонки, – говорит наш радушный хозяин и дает нам ключ от входной двери.
Я почувствовал запах дыма от горящих поленьев и аромат жарящегося мяса. На поляне стоял здоровенный бревенчатый дом, 200 на 50 футов, сложенный из цельных сосновых стволов. Крыша покрыта толстыми пластами дерна. Из трубы валил дым, и ветер сразу сносил его в сторону. Желтый свет пробивался сквозь щели в ставнях. У огромных двойных дверей стояли в ряд копья с надетыми на них человеческими головами. Сами двери были отделаны человеческими костями и странной резьбой. Наш ревущий кортеж распугал стаю костлявых собак. Сыновья Рогатого бога совершили сложный маневр с разворотом и выстроили свои мотоциклы в ряд вдоль одной стены дома. Рев мощных моторов разом затих, и недобрый рев северной бури рванулся заполнить образовавшуюся тишину.
Мы идем по широкой, хорошо освещенной улице. Под ногами скрипит свежий снег. Мимо бензоколонки, через дорогу, вверх по ступенькам – в бар с приглушенным освещением.
– Свен! Олаф! – пролаял Рагнар. Двое здоровенных парней распахнули дверь настежь: наружу вырвался оранжевый свет и искры живого огня. Замерзшие щеки обдало жаром. Смеясь и беззлобно дубася друг друга по головам и плечам, толпа снежных байкеров двинулась в дом – в огромный, средневековый пиршественный зал.
Из кухни выходит девчонка, такая славная пышечка, симпатичная и приятно округлая. Она принимает у нас заказ: лагер или лагер, ветчинный салат с картофельными чипсами или курица, запеченная в микроволновке, с картофельными чипсами?
Горячий запах скворчащего жира бьет по ноздрям, как мачете – по яйцам. Я смотрю на громадный пиршественный стол в центре зала, который ломится от яств и эля. Подлинный рог изобилия для обжорства: пироги, фрукты, зверюги, зажаренные целиком, с игривыми яблочками во рту, хлеб, яйца, гигантские круги сыра, цельные тушки лосося, форель, ледяная щука. Туши полярных медведей жарятся на вертелах в здоровенных каминах, которых тут было не меньше дюжины.