– О, Марк, – она назвала меня моим настоящим именем, – все не так, как оно кажется. – Она смахнула слезу со своей нежной щечки. – Хочу тебе кое в чем признаться.
– Ты успокойся, малышка. Не плачь. Все хорошо. Так в чем ты хотела признаться? – я приобнял ее за плечи, желая утешить и приободрить.
Она говорила долго и сбивчиво: что-то про Четвертый рейх где-то в Южной Америке, где уцелевшие после войны нацисты создали новый оплот для дальнейших претензий на мировое господство. Они обнаружили наиболее верный способ воздействия на психику неприятеля: чтобы сломить волю врага и уничтожить его морально, надо, чтобы его пытали красивые – очень красивые – женщины. Они похитили бабку Марлен и держали ее в заложницах, чтобы Марлен согласилась на них работать. Ее настоящее имя – Хейди, и раньше она работала воспитательницей в интернате для умственно неполноценных детей, но нацисты силой забрали ее к себе и заставили делать всякие страшные вещи. И она согласилась, потому что они пригрозили убить ее бабушку. Это все так ужасно… Марлен разрыдалась, кусая пальцы. Я прижал ее к себе и принялся гладить по голове.
– Прости меня, Марк, прости, – всхлипывала она.
– Все хорошо, моя маленькая. Только не плачь. Я тебе верю. И я тебе помогу. Обязательно помогу. Больше тебе не придется работать на этих гадких нацистов.
Я ударил ее ножом и вспорол ей живот – от пупа до грудины. Дымящиеся кишки вывалились наружу.
– Ты, нацистская сука! Чтобы кто-то поджарил мне хуй, и это сошло ему с рук… да хрена лысого! – я запустил руку в кровавое месиво, нащупал под ребрами дрожащее легкое и выдрал его, что называется, с мясом. – Эй, малыш, – я бросил ротвейлеру угощение. Пес мгновенно проснулся и схрумкал легкое в три укуса. Потом запрыгнул на кровать и, виляя обрубком хвоста, жадно вгрызся в распластанный труп своей бывшей хозяйки. С кровати он слез, унося в зубах клубок теплых кишок. Я рассмеялся: это было похоже на извращенно-садистскую рекламу туалетной бумаги – ну, там, где песик носится по квартире с рулоном, и бумага разматывается, только здесь вместо бумаги были человеческие кишки.
Я тоже решил поучаствовать в этом расчленении трупа и принялся выковыривать глаза Хейди ножом. Самое удивительное: она была еще жива, и даже что-то такое булькала, – так что пришлось вонзить ей в рот длинный эсэсовский кинжал, чтобы она наконец умолкла. Кинжал прошел через шею и пригвоздил Хейди к подушке. Но Хейди никак не желала умирать: она все стонала и выла. «М-да, – помню, подумал я про себя, – что мне не нравится в бабах, так это то, что они никогда не умеют вовремя заткнуться». Я выдернул кинжал – теперь скользкий от крови и слизи, – и отрезал ей голову. Как говорится, чтобы уже наверняка. Перерезая последние сухожилия, я думал об Анне Болейн. Голову я бросил в огонь. Фидо смачно чавкал каким-то кровавым ошметком и вилял своим обрубленным хвостиком.
Я отхлебнул виски и еще раз полюбовался на свою работу. От моей нацистской кошечки почти ничего и не осталось – все отверстия для секса я тщательно расковырял ножом, а ее голова догорала в камине. Наверное, для человечества в целом это был шаг назад – к первобытному буйству и зверству. Но я себя чувствовал очень даже неплохо.
Глава восьмая
На землю нисходит любовь
«И взяв чашу, благодарив, подал им; и пили из нее все. И сказал им: сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая». От Марка 14:23-24
Смеркается. Едем. Держу на коленях карту. Кажется, мы проехали местечко под названием Сода-кила, но я не помню. Разговор заходит о России: что было бы здорово туда съездить. На дороге стоят указатели на Мурманск, и это звучит романтично. Черная вода, замерзшие верфи… неясные, смутные планы. Ивало, шестьдесят километров. Тишина.
Мой член был как метафора боли. Словно он провисел, распятый на маленьком, как раз по размеру, кресте, три дня и три ночи – пенис Христос на наждачной Голгофе. Билл и Гимпо страдальчески морщились и стонали всякий раз, когда машина подпрыгивала на ухабах. Да, им тоже пришлось несладко. Мы не спали двое суток.
Свет фар. Ивало, 34 км. Гимпо говорит:
– В Ивало и заночуем.
Мы с Z с ним согласны. Ивало: восемь километров. Снежинки кружатся в воздухе. Мысли разбредаются. Колонна снегоочистителей движется прямо на нас, и проходит мимо, и растворяется в сумерках позади.
Вот и Ивало: автозаправки, супермаркеты, большой отель, собор. Но самого города – места, где живут люди, – нет. Да, кстати, а где все люди? Еще минута – и мы выезжаем из Ивало, проехав его насквозь. Гимпо тормозит и смеется. В глазах – упоение чужим страхом. Назад к перекрестку. Надо что-то решать, и Гимпо решает: будем искать бюро информации для туристов.
Торговый центр: припорошенные снежком дети и угрюмые подростки, яркие лыжные костюмы всевозможных цветов, младенцы в колясках с полозьями, как на санках. Заходим внутрь. Сигаретные автоматы и афиши местных дискотек, оставшиеся еще с лета. Все ясно. Обратно в машину.
Едем обратно по той же дороге, по которой приехали. Отъезжаем от города километра на два. Машина скользит по льду. Темнота. Свежевыпавший снег. На берегу замерзшего озера – деревянные домики в ряд, симпатичные и нарядные, как коробки конфет. Коттеджный поселок.
Среди тьмы и метели Гимпо разглядел мотель. Свет от мигающей красной неоновой вывески едва пробивался сквозь бешеный вихрь снежинок, что кружились над автостоянкой под вой леденящего ветра. Желтый свет в окнах конторы был мутным и каким-то далеким – как будто за тысячу миль отсюда. Жутковатое зрелище, надо заметить. Но у меня уже не было сил – даже на то, чтобы должным образом испугаться. Мой истерзанный член разрывался от боли. Хотелось лишь одного: допить водку, что еще оставалась в бутылке с синим пятиугольником, и впасть в мертвую кому недели на три.
Выбираемся из машины и прямой наводкой – в контору. В руках – дзенские палки. Вид решительный и свирепый, типа «нас лучше не трогать, а то хуже будет». Открыто. Заходим. Никого нет. Смотрим открытки, выставленные у стойки. Да, летом здесь просто волшебно: синее небо, детишки играют, водные лыжи и полуночное солнце.
Гимпо с Биллом немедленно завалились спать. Прямо не раздеваясь – в куртках, ботинках и прочес. Уже секунд через тридцать комната сотрясалась от звуков привычной ночной симфонии – вдохновенные фанфары пердежа и храпа, стонов и скрипов яростного онанизма. Я добил свою водку и тоже отправился на боковую. И закружился вихрь снов.
Прелестная хромоножка старшего школьного возраста выходит из двери за стойкой и обращается к нам на безупречном английском. В голову лезут всякие подлые мысли с непристойным подтекстом.
– Вот, бля, достала меня эта хрень!
Облезлая деревянная дверь открылась с пронзительным скрипом. Дохнуло жаром. Запах разогретого жира ударил мне прямо в лицо, заиндевевшее на морозе. За стойкой стояли две девочки, две близняшки совершенно нездешнего вида: полярные феи из сказки – неземные создания с явной болезнью Дауна. Их раскосые азиатские глаза казались просто огромными за толстенными стеклами запотевших очков. В них все было пронизано нечеловеческой грацией и изяществом. Я обожаю монголов: они живут, словно в каком-то ненашенском мире, в мире, где вечное детство, и не надо взрослеть, и грузиться ответственностью, и соответствовать неким стандартам, определяющим степень твоей нормальности, значение которой в современном западном обществе, на мой скромный взгляд, сильно преувеличено.
Билл подошел к стойке и достал из своего докторского чемоданчика пачку кредитных карточек. Спросил у волшебных созданий, говорят ли они по-английски. Они кивнули и одарили нас ослепительными улыбками. Заговорили они в унисон: да, у них есть свободные коттеджи, только папа сейчас отошел, но как только вернется, он сразу нас зарегистрирует.