Z зачитывает наизусть большие отрывки из «Бракосочетания Неба и Ада» и «Книги Уризена», а потом, безо всякого перехода, вдруг затягивает тонким девчоночьим голоском:
Я брел, как облачко весною
Бла-бла-бла-бла-бла
Бла-бла-бла-бла-бла
Нарциссов желтых целый рой.
[12] – Билл, здесь даже спорить не о чем. Блейк – поэзия для мужчин, Вордсворт – для маленьких девочек.
Я не глотаю наживку и возвращаюсь к своим запискам. Сейчас я попробую объяснить, что такое Вордсворт для меня и почему он – величайший.
Не поймите меня неправильно – я люблю Блейка; меня от него пробирает озноб. Его абстрактные описания бездны повергают меня в благоговейный ужас. Но вот в чем беда: я в него не врубаюсь – вроде бы проникаюсь его настроением, но сюжет от меня ускользает. На самом деле, я не люблю спорить с Z о Блейке, потому что с Z вообще невозможно спорить и еще потому, что Z искренне полагает, что они с Блейком во многом похожи. Ну, хотя бы в подходе к творчеству. Z тоже черпает вдохновение в своем воспаленном, безудержном воображении; а я в отличие от него – в красоте, данной нам в ощущения. Когда наступает апрель, и я спотыкаюсь о клумбу цветущих примул, разнежившихся на солнце, все мое существо устремляется к тайне в сердце Творения. Брейк критиковал Вордсворта за то, что тот уделяет слишком много внимания деталям внешнего мира вообще и природы в частности, в ущерб миру внутреннему. Но ведь Бог обращается к человеку именно через детали реального, «внешнего» мира – и что же нам делать, не слушать Бога?
Жалко, что я не могу процитировать Z отрывок из «Прелюдии» Вордсворта, потому что я помню лишь несколько строчек про погруженные в воду весла и тихое озеро. Образ «обрыва с отвесными стенами» между мною и звездами – вот она, тайная мощь природы, незримая сила, сокрытая в реальности, как и те совершенно безумные примулы в апреле. Теперь, когда я изложил все это на бумаге, я себя чувствую более подготовленным к спору. Теперь я, кажется, знаю, как доказать, что Вордсворт – абсолютный чемпион в тяжелом весе среди поэтов-романтиков.
Спрашиваю у Z, читал ли он «Прелюдию». Он не помнит. Пытаюсь ему описать сцену с украденной лодкой, ущелье в скалистых горах, но получается как-то неубедительно. Z говорит, что он понял, что я пытаюсь сказать, но у Блейка все это получалось гораздо лучше.
– Он, потому что проник в тайну материального мира. А Вордсворта там даже близко не стояло.
Я так думаю, что моя любовь к Вордсворту объясняется тем, что я могу запросто отождествить себя с ним, естественным человеком, близким к природе, и меня в принципе привлекает тихая, деревенская жизнь, когда ты изображаешь из себя респектабельного отца семейства, создаешь видимость, так сказать, и черпаешь вдохновение во всем, что тебя окружает, и пишешь простым человеческим языком; в то время как Z, весь из себя сложный и замысловатый, отождествляет с себя с городским человеком Блейком, с его извращенными внутренними Содомом и Гоморрой и проблесками сияющего идеала, который в принципе достижим – если только сумеешь найти этот свой «лук желанья золотой» и удержать эти «стрелы страсти».
Я так думаю, что дорога чрезмерности не приведет к дворцу мудрости. Если я еще когда-нибудь споткнусь о клумбу цветущих примул, для выражения своей светлой грусти я обращусь именно к Вордсворту. Ладно, хватит об этом! Я провозглашаю тост:
– За романтизм, а век разума пусть отдыхает! И мы целуем радость на лету.
Въезжаем в Карасйок. Считается, что это столица Лапландии: перекрестки, современный торговый центр, две автозаправки, очень красивая «модерновая» церковь – конструкция из нержавеющей стали, высокий шпиль, устремленный в небо, которое уже начинает тускнеть в предчувствие вечерних сумерек. Гимпо находит пункт обмена валюты. Мы с Z отправляемся в супермаркет, где холодильники с зеленоватой подсветкой, отчего наши лица тоже кажутся бледно-зелеными. Низкорослые хоббитцы женского пола в национальных лапландских костюмах деловито снуют по проходам, толкая перед собой тележки, чуть ли не выше их самих. Мы с Z в полном отпаде: они, эти женщины, словно вышли из некоего потаенного уголка нашего пылкого воображения.
– Попробуй быть объективным, Билл. – Голос.
Ну, они являют собой нечто среднее между бабушкой Толкиена и фотографиями в «National Geographie», на которых изображены представители национальных меньшинств из потайных уголков Европы в народных костюмах. Собственно, это и есть представители национальных меньшинств: лапландские женщины, которые отправляются за покупками в супермаркет, вырядившись в народные костюмы, потому что они всегда так одеваются, когда идут в магазин за покупками. Z стоит их зарисовать. Нас окликают. Женщина в дальнем конце прохода у холодильников с пригорелой мороженой рыбой, одетая вполне цивильно – то есть не в хоббитский прикид, – распахивает свое дешевенькое пальто, демонстрируя около дюжин пачек «Мальборо», пришитых к подкладке. Она что-то бормочет на непонятном наречии, но с умоляющим выражением, и убирает с бледного лба жиденькую прядь волос. Мы удираем в другой конец зала.
С чего нас вообще понесло в супермаркет? Чего мы здесь ищем? Наверное, все же чего-то ищем. Но не находим. Зато Гимпо разжился картой, но там нет никаких важных подробностей – в общем, ни разу не Британское Национальное Картографическое Агентство. Похоже, мы направляемся в неизведанные территории, где еще не ступала нога картографа.
Лапландия! Что такое вообще Лапландия? И кто такие лапландцы? Кое-какие познания о Лапландии я почерпнул из полузабытых программ «Blue Peter»[13] в конце шестидесятых; так что я берусь за просвещение Z с Гимпо и рассказываю им про историю этой страны и ее людей, которые относятся к арктическо-азиатской расе, не имеют своего государства и живут в данное время на северной оконечности Скандинавии. Их отличительные черты: темные волосы, высокие скулы, узкие раскосые глаза, небольшой рост, крепкое телосложение. Они очень сильные и выносливые. Ведут полукочевой образ жизни, следуя за естественными перемещениями стад своих оленей, как это было и тысячу лет назад. Летом живут в вигвамах; не признают государственных границ между Финляндией, Норвегией и Швецией. Z тасует свои карты.
Заправляемся на бензоколонке и двигаем дальше на север. Я предаюсь героическим размышлениям: может быть, это последняя точка цивилизации, а дальше – сплошные снега и снега. На самом деле, все еще только начинается, а мы, похоже, уже на пределе. В смысле, вымотаны до предела. Представляете, за весь день мы ни разу не справили наш ритуал «Элвис – на Полюс». Кто такой Элвис?
Едем, едем и едем – сквозь унылые послеполуденные часы. Пейзаж наводит тоску. Было бы солнце, наверное, было бы повеселее. Но солнца нет. Готов поспорить, что те, первые трое волхвов тоже изнывали от скуки, когда тащились на своих верблюдах по тоскливой и однообразной пустыне. Их решимость, наверное, тоже медленно затухала, убаюканная монотонным ритмом, их отупевшие от безделья и скуки мозги порождали лишь сиюминутные и суетные мысли – к примеру, что задницу снова натерло седлом и когда ж это кончится, – а все помыслы были устремлены больше к насущным потребностям организма, типа, как было бы здорово хотя бы одну ночь поспать на нормальной кровати, чем к путеводной звезде, что по-прежнему ярко сияла на небесах. Всего-то пятнадцать минут третьего, а Гимпо уже включил фары. Проезжаем большой указатель военного вида. Там было много чего понаписано, и в том числе – на английском. Вроде как повод взбодриться. Мы возвращаемся к указателю задним ходом, чтобы прочесть, что там написано. Похоже, мы въехали в зону военных учений. Я вижу, что Z уже лихорадочно соображает, что из этого можно выжать в плане буйной фантазии. Я даже примерно догадываюсь, что ему представляется: что мы непременно должны угодить в самую гущу секретных маневров. Иногда я теряюсь, пытаясь понять, для чего Z сочиняет свои безумные истории – просто ради прикола, чтобы развлечь нас с Гимпо, или он таким образом пытается убедить себя, что дурные предчувствия нельзя принимать всерьез.