В четверг, 14 апреля, на другой день после моего возвращения из Ла-Ферте в Версаль, король, как я уже сказал, скучавший в Медоне, утром, как всегда, созвал финансовый совет, а на послеобеденное время, дабы заполнить досуг, назначил вопреки обыкновению совет по внутренним делам. Я навестил канцлера по возвращении его с этого второго совета и подробно расспросил о здоровье Монсеньера. Он заверил меня, что Монсеньер чувствует себя недурно, и слово в слово передал то, что сказал Фагон: «Дела идут так, как только можно желать, и лучше, чем позволительно надеяться». Мне показалось, что канцлер исполнен надежды, и я охотно поверил его словам, тем более что он был чрезвычайно близок к Монсеньеру и не отказывался вообще от опасений, а отметал лишь те из них, кои не вытекали из свойств самой болезни. Парижские селедочницы, всей душой преданные Монсеньеру и уже доказавшие свою дружбу в тот раз, когда у него случилось сильнейшее несварение желудка, которое все приняли сперва за апоплексию, снова доказали, насколько они к нему привержены. Этим утром они в нескольких наемных каретах прикатили в Медон. Монсеньер пожелал их видеть: они бросились на колени перед его кроватью, покрывая ее изножие поцелуями, и, в восторге от добрых известий, им сообщенных, воскликнули, что обрадуют весь Париж и закажут "Te Deum".[202] Монсеньер, неравнодушный к этим знакам народной любви, сказал им, что время еще не приспело, поблагодарил, а затем расспорядился, чтобы им показали дом, угостили их обедом и отпустили, оделив деньгами. — Возвращаясь к себе домой от канцлера через дворы, я увидел герцогиню Орлеанскую, прогуливавшуюся на террасе нового крыла; она меня окликнула, но я сделал вид, что не вижу ее и не слышу, потому что она была в обществе Монтобанши, и вернулся к себе в покои, полный впечатлений от медонских новостей. Мои апартаменты располагались в верхней галерее нового крыла, и довольно было ее пересечь, чтобы попасть в покои герцога и герцогини Беррийских, которые в тот вечер пригласили к ужину герцога и герцогиню Орлеанских и нескольких дам; г-жа де Сен-Симон уклонилась от этого ужина, сославшись на недомогание. Некоторое время я провел вдвоем с Коэтанфао у себя в кабинете, как вдруг мне доложили о герцогине Орлеанской, которая пришла потолковать со мной перед ужином. Я поспешил к ней в покои г-жи де Сен-Симон, которая ненадолго отлучилась, но вскоре присоединилась к нам. Принцессе и мне не терпелось, как говорится, обсудить положение дел, на которое оба мы смотрели совершенно одинаково. Всего час назад она вернулась из Медона, где видела короля; было это в восемь вечера 14 апреля. Она повторила мне слова Фагона, которые я уже слышал от канцлера; она описала мне надежду, царившую в Медоне, похвалила усилия и ученость докторов, не пренебрегавших ни одним из средств, в том числе теми, о коих обычно забывают; она даже преувеличила успехи лечения, и скажу всю правду, хотя и стыжусь этого: оба мы посетовали на то, что Монсеньер в его годы и при его тучности оправляется от такой опасной хвори. Она печально, хоть и не без мортемаровской язвительности,[203] рассуждала о том, что теперь кровь его очистится, так что не остается ни малейшей надежды на апоплексию, а на несварение желудка уповать и вовсе нельзя с тех пор, как в прошлый раз Монсеньер был до того напуган этим недугом, что всецело вверил свое здоровье врачам; и мы с превеликой горестью заключили, что отныне надобно примириться с тем, что сей принц будет жить и управлять еще долго; затем пошли у нас бесконечные толки о пагубном влиянии, каковое будет иметь его правление, о тщете таких, казалось бы, основательных надежд на исход этой жизни, столь мало сулившей и нашедшей спасение на самом краю смертельной погибели. Короче говоря, мы дали себе волю, и, хотя временами угрызения совести пресекали наш столь необычный разговор, герцогиня всякий раз с томной шутливостью к нему возвращалась. Г-жа де Сен-Симон благочестиво пыталась в меру сил чинить преграды нашим странным рассуждениям, но преграды рушились, способствуя этой своеобразнейшей борьбе наших чувств, по-человечески вполне объяснимых, хотя сами мы не могли не понимать, что они не слишком согласуются с христианской верой. Так провели мы втроем два часа, пробежавшие для нас быстро, но наступившее время ужина положило им конец. Герцогиня Орлеанская удалилась в покой дочери, а мы перешли в мою комнату, где собралось тем временем приятное общество, разделившее с нами ужин.
В Версале и даже в Медоне царило спокойствие, а между тем надвигались перемены. В течении, дня король несколько раз видел Монсеньера, который с благодарностью принимал эти знаки приязни и внимания. Навестив его после обеда, перед советом по внутренним делам, король был поражен тем, что у больного очень сильно отекло лицо и вся голова; он даже сократил свое посещение и, выходя из комнаты, уронил несколько слез. Его по мере возможности успокоили, и после совета он пошел прогуляться в сады. Тем временем Монсеньер уже не узнавал принцессу де Конти, и Будена это насторожило. Сам принц также был в тревоге. Придворные сменяли друг друга у его постели; самые близкие не отлучались ни днем, ни ночью. Он без конца спрашивал у них, бывает ли у тех, кто страдает этой болезнью, то же самое, что у него теперь. Все, что говорилось ему, чтобы его успокоить, производило на него огромное впечатление; он верил, что очищение организма принесет ему жизнь и здоровье; в одном из разговоров он признался принцессе де Конти, что давно уже сильно недомогал, но не желал это обнаруживать и что еще в страстной четверг, во время службы, не в силах был удержать в руках требник. К четырем часам пополудни, в то время как заседал совет по внутренним делам, ему стало хуже, и Буден даже предложил Фагону собрать консилиум, поскольку они, придворные врачи, никогда не имели дела с заразными болезнями, а потому и лишены опыта по этой части; он уговаривал Фагона немедля призвать врачей из Парижа; однако тот пришел в ярость, не принял его доводов и в упрямстве своем отказался кого-либо звать, твердя, что от споров и противоречивых суждений не будет никакой пользы, а они, мол, и сами справятся не хуже и даже лучше, чем с помощью приглашенных докторов; он даже хотел держать в секрете состояние Монсеньера, хотя тому час от часу делалось хуже и часам к семи вечера это начали замечать слуги и даже придворные; но перед Фагоном все они трепетали; он не отходил от больного, и никто не смел заикнуться при нем, что следует уведомить короля и г-жу де Ментенон. Герцогиня Бурбонская и принцесса де Конти, равно беспомощные, пытались взять себя в руки. Поразительно то, что решено было дать королю спокойно поужинать, прежде чем пугать его применением к больному сильнодействующих средств; дабы не прерывать ужина, короля ни о чем не предупредили, а он, доверившись Фагону и всеобщему молчанию, не усомнился в том, что Монсеньер чувствует себя хорошо, хотя сам видел днем, как сильно тот опух и переменился, и был этим весьма огорчен. Итак, покуда король спокойно ужинал, тех, кто находился в спальне Монсеньера, охватило смятение. Фагон и прочие громоздили одно снадобье на другое — и все без толку. Кюре, заходивший по вечерам справиться о больном, прежде чем удалиться на покой, застал вопреки обыкновению все двери настежь, а слуг мечущимися в растерянности. Он вошел в спальню и понял, в какого рода помощи нуждается Монсеньер; еще немного, и было бы уже поздно; он подбежал к постели, взял больного за руку, заговорил с ним о Боге, и, видя, что Монсеньер в полном сознании, но почти не в силах говорить, он, как мог, исповедовал его, о чем никто из окружающих не позаботился, и добился от него знаков раскаяния. Бедный принц внятно произнес начальные слова покаяния, неразборчиво пробормотал остальные, ударил себя в грудь, сжал руку священника и, проникнутый, как видно, самыми возвышенными чувствами, сокрушенно и с большой охотою принял от кюре отпущение грехов. Король выходил из-за стола, когда прибежал Фагон и в полном смятении крикнул, что надежды больше нет; король чуть не рухнул на пол. Можно вообразить, какое отчаяние овладело всеми при столь внезапном переходе от безмятежного спокойствия к окончательной безнадежности.