— Ермак, вы всегда думаете о них, всегда? Ни на минуту не забываете?
— Когда я на работе, они со мной глаза в глаза, когда я иду домой жить для себя, они отходят немного в сторону… Идут по обочине дороги… В общем-то, я не могу о них забыть, даже когда сплю. Бывает, что, засыпая, я не нахожу слов для того или другого, а просыпаюсь — знаю. Значит, пока я спал, подсознание мое нашло эти нужные слова.
— Но, Ермак, ведь это ужасно!
— Почему ужасно? Так, по-моему, происходит со всяким, кто всерьез относится к своей работе. Отсюда и пословица: утро вечера мудренее.
Ермак некоторое время молча смотрел на меня.
— Мне вдруг так захотелось оградить вас, уберечь от разочарований, — сказал он как-то даже удивленно, — должно быть, сказывается моя профессия.
— Спасибо. Но меня не от чего охранять. Со мной-то ничего не случится. Только две беды могут грозить мне: смерть близких или… неразделенная любовь.
— Последнее — вряд ли! — засмеялся Ермак, и мы пошли дальше.
Вряд ли… знал бы он!
Около часа мы шли молча. Ермак скользил на лыжах довольно быстро, и мне стало жарко. Мы вышли на опушку леса, на дорогу. Впереди белело поле, а потом опять темнел лес. Мы остановились, потому что увидели стайку снегирей, они оживленно щебетали вокруг сосновых шишек. Снегири были киноварно-красные, а шея и спинка светло-серые. До чего же красивые — ярко-красные птички на белом снегу. И прыгали как мячики!
Мы полюбовались на снегирей и пошли дальше дорогой, уже рядом.
— Мое любимое дерево — сосна, — сказал Ермак. — Хотя я вырос на юге, где их нет. Сосна такая сильная, стойкая, растет в самых суровых условиях, на скудной почве, на песке. А какая она прекрасная, как любит простор, свет, ветер! Запах ее так свеж и целителен, что больной человек становится здоровым.
— Я тоже люблю сосны, — сказала я в полном восторге. Мы шли по сосновому бору, и нам было так хорошо. Если бы только Ермак мог хоть на время забыть всяких Зомби! Но видимо, они все-таки отошли на обочину дороги, потому что Ермак был спокоен и счастлив. Он сам сказал об этом.
— Почему-то я чувствую себя беспричинно счастливым. Вот что делают сосны…
Когда мы вернулись, Геленка все еще упражнялась. Мы не стали ее тревожить, переоделись и пошли варить суп.
После обеда Геленка опять засела за рояль, а мы с Ермаком почти весь вечер проговорили в угловой комнате.
Неожиданно для себя я рассказала ему о психологической несовместимости папы и мамы.
— Они женились по сильной любви, мне рассказывала мать Дана, а теперь совсем чужие друг другу, — закончила я с огорчением.
— Я знаю ваших родителей — обоих… — сказал Ермак медленно. — Вы думаете, что у них психологическая несовместимость? По-моему, просто диаметрально разные взгляды на жизнь.
Рассказала я Ермаку и про свой позор, как тяготит меня моя работа в «аквариуме».
— Вы слишком живая для такой работы, только и всего. Почему бы вам не стать наладчиком, как ваш отец?
— Чтоб стать хорошим наладчиком, нужен стаж работы не меньше пятнадцати лет. Ну пусть десять. А я ведь хотела изучать психологию. Но насчет слесарной работы я уже думала. Наверно попрошусь, хоть и неловко. Анна Кузьминична так старалась, учила. А может, мне остаться на заводе и стать наладчиком, как папа… Подумаю.
— Ваш отец хороший психолог и именно поэтому — отличный наставник.
Я рассказала Ермаку и о Терехове. Всю историю с изобретением. Ермак не знал об этом и был поражен.
— Вот не думал, что Владимир Петрович такой! Впрочем, я его мало знаю.
Ермак считал, что, прежде чем обращаться в «Известия» или к министру, надо попытаться добиться справедливости через партийное собрание.
Потом пришла Геленка.
— Хотите немного потанцевать? — предложила наша славная хозяйка, решив, наверное, что надо все же развлекать гостей.
Мы согласились.
Геленка проиграла подряд все танцы, и новые, и старые, вроде отжившего свой век рок-н-ролла. А Ермак совсем неплохо танцевал.
— Я почему-то думала, что вы не танцуете, — удивленно заметила я, бросаясь на диван, чтобы отдышаться.
— Что вы, работнику угрозыска надо уметь все, что умеют его современники.
А потом Геленка нам играла, и Ермак сразу забыл о моем присутствии. Это я упомянула не от обиды, а просто констатируя факт: когда Геленка играет, обо всем на свете забудешь.
Мы засиделись допоздна, слушая Геленку. Когда она опустила крышку рояля, Ермак подошел и поцеловал ей руку.
— Спасибо, — только и сказал он.
В этот вечер я долго не спала. Я лежала и думала о Ермаке. О том, что люблю его, а он меня нет. Что вот вернемся мы в Москву, и работа поглотит его целиком, и я буду встречать его редко-редко. На совещании в детской комнате милиции или случайно на улице… И мне останется только воспоминание о сегодняшнем дне. Как мы шли вдвоем на лыжах среди зеленых, заснеженных сосен…
Завтра уже такого не будет. Что-то мне говорило, что Ермак и Геленка захотят вернуться в город утром, а не вечером, как хотели вначале.
Так и вышло. Мы все трое немного проспали и вернулись в город сразу после завтрака. А в электричке молчали. Каждый думал о своем. Геленка взяла такси и предложила меня «подбросить». Ермак помахал нам рукой. Улыбающийся, благожелательный, чуть ироничный. Такие яркие серо-зеленые глаза на худощавом лице с резкими чертами. В своем клетчатом демисезонном пальто (почему не зимнем?), шапке-боярке, туфлях на толстой подошве. Таким я его и запомнила.
В понедельник меня вызвали в комитет комсомола и сообщили, что командируют с группой комсомольцев в подшефное село Рождественское на пять дней.
— Да что я там буду делать в январе? — изумилась я.
— Поможешь стенгазету выпустить, культработу наладить, — пояснил Юра Савельев.
— Да что, у них своей интеллигенции нет? Учителя, агрономы, врачи, зоотехники, инженеры, механики…
— Интеллигенция-то имеется, а рабочего класса нет. Тебя посылают, как рабочий класс.
— Кого-нибудь хоть с пятилетним стажем пошлите.
— Комсомол знает, кого посылать, — отпарировал Савельев и стал звонить по телефону, показывая этим, что разговор окончен.
Ну что ж, Рождественское так Рождественское. Я там еще никогда не была. И даже обрадовалась первой в своей жизни командировке, только сомневалась, смогу ли быть полезной. Правда, ехала я не одна, значит всегда можно посоветоваться.
В перерыв я побежала в бухгалтерию оформляться. Пришлось подождать. И там я неожиданно услышала разговор двух работниц про моих родителей… Они тоже ждали и от нечего делать судачили. В общем-то, отца они хвалили («другие наладчики и спиртом берут, чтоб не в очередь починить станок, а Гусев уж такой бескорыстный, такой ласковый, прямо как врач больных, обходит каждое утро свои станки. Они у него и не портятся никогда, потому что — профилактика»), но, хваля его, они поражались:
— Такой положительный мужчина, такой умница и в кого влюбился?! Простая деревенская баба, разводка. Телятница, что ли…
— Ты только подумай! У него ведь жена — красавица и чуть ли не профессор…
— Ну уж насчет этой «профессорши» помалкивай. Все про нее знают. Сергей-то Ефимович разве что душой страдает по своей телятнице, а так ни-ни, наотрез отказался в Рождественское ездить. Кого хошь спроси. А про Кондакову вся Москва знает. Она и в гости-то ходит не с мужем. Другой бы ушел от нее давно, а Гусев, как овца, все терпит.
— Да что же терпит-то? Добро бы любил, а говоришь, телятницу…
— Дочка у него. Вот из-за дочери и терпит.
— Ну и дурной. А как же та, в деревне-то?
— А как шефы наши приедут, она всегда расспрашивает про Гусева.
— Ну и дела!
— Как вам не стыдно, — не выдержала я, — а еще пожилые женщины!
Меня даже в жар бросило от возмущения.
— Из молодых да ранняя, учить-то!
— Не тебе говорилось, девушка, зачем слушать? Освободилась бухгалтерша, я подошла к ней и назвалась.
Услышав мою фамилию, женщины сразу сникли. Потом подкараулили меня в коридоре, извинялись и чуть не со слезами просили не передавать отцу. Я обещала.