— Жалко, младшего проводили, — сказал бригадир, освещаясь улыбкой. — Ревел парень…
— Куда проводили? — не понял Сурин.
— Домой, в Ашхабад, — объяснил бригадир. — В третий ходит, учиться же надо. А он ревет…
— С шести лет с папкой в песках, — засмеялся старший сын, такой рослый да крепкий, даже сразу не верилось, что бригадиров сын. — Заревешь!
— А сам-то? — закричали ему. — А сам?
— Чего сам? — засмеялся старший. — Сам — совершеннолетний, двадцать четыре стукнуло, восемь классов закончил…
Потом Сурина дружно кормили. Поставили ему борщ — украинский, наваристый! Кашу-гречу, ложкой не проворотишь! Миску кумыса, кисель, чайник литров на десять, хлеба наложили гору — ешь!
— Ой, гренки забыл! — крикнул курчавый парень, который больше всех хлопотал. Имя у него было Рахим, но все почему-то звали его Николаем. Он убежал под навес и притащил еще сковороду, здоровенную чугунку, которая стреляла жиром.
— Хватит, — взмолился Сурин.
— Невкусно? — огорчился Рахим-Николай.
— Не верблюд же, — засмеялся Сурин, наваливаясь на борщ. И спросил, чтобы сделать парню приятное: — Давно поваром?
— Не, мы по очереди, — объяснил Николай-Рахим. — У меня вообще-то четыре профессии: каменщик, штукатур, маляр, плотник…
— А ты не хвались перед человеком, — сказал бригадир. — Когда на электрика освоишь?
— Гони сразу на директора треста, — сказал партизан с ножницами.
— На главного инженера! — закричали вокруг. — На ночного сторожа!
В этой бригаде было тепло. Если люди заодно, с ними всегда тепло, хоть какой градус на улице. Сурин немножко осовел от еды, от этого длинного, полного прошлым дня. И сейчас ему было хорошо в настоящем, в дощатом домике посреди пустыни.
Но когда стали укладываться, он наотрез отказался от комнаты. Он лучше на воздухе. В кузове прямо. Давно не было ночи в кузове, забыл уже когда. Поняли. Не стали настаивать.
Улеглись, вздыбив цветные одеяла. Шукат — с краю на нарах. Но спать никому не хотелось, и бригадир скомандовал:
— Руби свет, Николай! Будем сумерничать…
В темноте Сурин пристроился у кого-то в ногах. Было удобно сидеть, привалившись к стене, и чуть-чуть кружилась голова. Разговор шел неторопливый, с подначкой и перепадами, как всегда, когда все переговорено, когда все свои. И еще оживляло, конечно, присутствие нового человека. Сурина ни о чем не расспрашивали. Видели, что не надо. Да и Шукат говорил, как ехали.
Просто смеялись над Николаем-Рахимом: в газировщицу парень влюбился, на перекрестке возле аэропорта, в Ашхабаде. Каждый раз по ведру самой дорогой воды хлещет, а она, шельма, только глазами стрижет да звенит красными бусами. Смеялся и сам Рахим-Николай, объяснял Сурину: «Уж замужем, опоздал!»
И как-то без перехода вдруг загрустили. Вспомнили парня, которого недавно засыпало. Черт его знает, как песок прорвало. Так и потек. Моментное дело, а человека нет. Веселый был парень, заводной, за всякую птицу лучше птицы кричал, кого захочет — изобразит, как пришьет. Начальство даже побаивалось его на сцену пускать на вечерах: покажет кого, так к тому и прилипнет…
— У нас начинал, — сказал бригадир. — Вон партизан его и учил.
— Добрый помощник был, — подтвердил партизан.
И вдруг будто что-то расслабилось в Сурине, отпустило его изнутри, и он заговорил. Как тогда, у колодца Чагыл. Темнота ему помогла, когда не видно лица. И не перебивали. Только слушали, согревая ответным волнением. Сдерживая дыхание, чтобы не помешать говорить. И Сурин опять будто заново пережил ту сентябрьскую ночь тридцать четыре года назад…
Как они заправились чаем буквально рядом, возле сорок первого. И Шишкин еще смеялся над Хвостиковым — мол, жена мюлодая, понятно. И как чиркнуло справа, словно спичка, и ЯЗ заскакал на дисках. И над песчаной грядой, все ближе, закачались высокие шапки-папахи. Как бежали потом по барханам, уходя от смерти, и Сурин близко за собой слышал обоих — Хвостикова и Шишкина. А потом оглянулся — и на него налетел, задыхаясь, только Шишкин. Один, а дышал за двоих. Как утром дымился ЯЗ, верная машина, и мешки с цементом были изрезаны вкось и вкривь. И аккуратно лежал на песке Миша Хвостиков, помощник шофера Сурина. Будто прилег отдохнуть на бархан…
— Рама вся проржавела…
Когда Сурин кончил, долго молчали в домике. Словно боялись спугнуть воспоминания. Только Шукат ворочался с краю на нарах. Мучительно стыдно было Шукату за дорожный свой треп: за шофера, который заблудился под пьяную лавку, за песчаные трудности, какие Шукат расписывал Сурину, за калымную юрту. Хорошо, что темно и лица не видно.
Потом бригадир осторожно спросил:
— Просто взял и поехал?
— Нет, — сказал Сурин, — просто навряд ли собрался бы. Книжка толкнула. Книжка, понимаешь, такая… Он пошарил в темноте чемоданчик и достал «Следы на песке».
— Николай, вруби! — попросил бригадир.
И когда вспыхнул свет, шоферская книжка в тавотных пятнах, та, что Сурин нашел в старой кабине, медленно пошла по рукам.
— Там это есть, — сказал Сурии. — Про ЯЗ и про все…
— Лос-ку-тов, — прочитал бригадир. — Тоже был с вами?
— Тогда нет…
— Не видел, значит, — задумчиво сказал бригадир.
— Он тут все видел, — сказал Сурин. — Мы с ним все Каракумы исколесили. Когда на Серный еще первые котлы везли, ои уже был. И потом — много. Он эти места любил…
— Покажи, — попросил бригадир. И Сурин нашел в книжке рассказ про шофера Суркова, про ЯЗ-5 и помощника Хвостикова.
— Читай вслух! — сказал бригадир Николаю-Рахиму. И снова все слушали не дыша то, что рассказал Сурин, и немножко будто иначе, потому что — из книжки и как-то иначе волнует. И словно книжка вся — про тебя, потому что вот он — сорок первый километр, под боком, можно просто сходить. И посидеть на раме от ЯЗа…
Хорошо читал Рахим-Николай. Даже Сурин будто по-новому слышал:
«И в ночи где-то продолжался еще рев машины, пробивающейся через пески, продолжался ЯЗ-5 и автопробег, и падали еще очки с лица бакинского комиссара, и тысячи незаметных людей на огромном материке, лежащем за нашей спиной поворачивали по-новому старую Азию…»
Когда Рахим кончил, снова долго молчали в домике посреди пустыни.
— Книгу оставь, — попросил бригадир.
— Ладно, — сказал Сурин, — я в Ашхабаде достану.
— Еще почитаем немножко! — сказал Николай-Рахим.
— Добре, — поддержал партизан. И они стали читать книжку сначала, ничего не пропуская. Сурин тихонько поднялся, взял матрац, какой ему полагался, и вышел в пустыню.
Он залез в кузов, укрылся ватником, вытянулся и почувствовал себя совсем дома. Мирно тарахтел движок. Отходило от дневного жара лицо. Тело отдыхало в прохладе. Но заснуть Сурин не мог. Звезды, крупные, как на колодце Чагыл, висели над ним. Светящейся шоссейкой лежал поперек Млечный Путь. Вдруг Сурин увидел, что одна звезда отделилась и поплыла. Она быстро скользила по небу. Маленькая и твердая, как зрачок. И тогда Сурин понял, что это спутник летит над старой пустыней.
Он заснул лишь под утро и проспал общий подъем. Это было еще не испытанное чувство — встать позже всех и никуда не торопиться. Сурин со вкусом позавтракал один и перемыл всю посуду под навесом. Потом медленно обошел урочище Бузлыджа — владенья бригады.
По узкой приставной лестнице он спустился в глубь сардобы. В бетонном пузе пустыни было звучно и холодно. Сурин представил, как плещется вода. Хорошо, конечно. Много воды. Полная сардоба дождя. Сурин поежился и полез обратно.
Неторопливо, как гость, прошел к колодцу. И успел как раз вовремя, чтобы увидеть. Курчавый Рахим, которого звали Николай, как раз размашисто выводил пальцем по свежему бетону сруба:
«Колодец Лоcкутова, год 1965-й».
Склонив голову набок, Рахим-Николай придирчиво изучал свою работу. Выровнял буквы. Обернулся к Сурину: