– Вы только взгляните на неё! Ну не умница ли! В добрый час! Твоя мама должна быть довольна!
Но её мама молчит, ничего не отвечает – нужно ведь сдерживать большую радость. А вот нужно ли её симулировать? Напишу, как есть: мне не очень по душе, что дочка шьёт.
После чтения она, такая растерянная, с пылающим лицом возвращается с острова, где закопан сундук с драгоценными камнями, или из мрачного замка, где притесняют белокурую сироту. Чтение пропитывает её испытанным, традиционным ядом, чьё воздействие давно известно. Рисуя или раскрашивая картинки, она невольно заводит песенку, бесконечную, как пчелиное жужжание в бирючине. Гудение занятой чем-то своим мухи, медленный напев маляра, песня пряхи за прялкой… А за шитьём Бельгазу молчит. Подолгу сидит с сомкнутым ртом, в котором прячутся широкие новые резцы – зубчики пилы во влажном чреве фрукта. Она молчит… Произнесём же слово, вселяющее в меня страх: она думает.
Новая болезнь? Непредвиденное бедствие? Я знаю: она думает и когда сидит в заросшем травой овражке, и когда зарывается в горячий песок со взглядом, устремлённым на море. Мысль у неё в голове «бьёт ключом» и тогда, когда она с усвоенной ложной скромностью слушает реплики, которыми неосторожно обмениваются при ней взрослые. И всё же, кажется, именно благодаря иголке она открыла способ стежок за стежком, дырочка за дырочкой спускаться по пути риска и искушений. Тишина… Туда-сюда снуёт рука со стальным напёрстком… Ничто не удержит маленькую отчаянную исследовательницу. В какой именно миг должна я бросить «хоп!», что оборвёт её исследования? Ох уж эти юные вышивальщицы прошлого, ни на шаг не удалявшиеся от широких материнских юбок! Материнская воля годами удерживала их на низеньких скамеечках, с которых они вставали, только чтоб сменить челнок или… убежать с первым встречным. Филомена де Уотвил и её канва, по которой она вышивала гибель и отчаяние Альбера Саваруса…[71]
– О чём ты думаешь, Бельгазу?
– Ни о чём, мама. Считаю стежки. – Молчание. Иголка втыкается в ткань, образуется стежок, из стежков получается цепочка. Тишина…
– Мама?
– Да, дорогая?
– Только когда люди женаты, мужчина может обнимать женщину за талию?
– Да… Нет… Смотря как… Если они большие друзья, давние знакомые, понимаешь… Повторяю: смотря как. Почему ты спрашиваешь?
– Просто так, мама.
Ещё несколько неровных стежков.
– Мама! Госпожа X. замужем?
– Была. Теперь разведена.
– А-а… А господин Ф. женат?
– Да. Ты же знаешь?
– Ну да. А этого достаточно, чтобы один из двух был семейным?
– Для чего достаточно?
– Для того, чтобы «смотреть как».
– Так не говорят.
– Но ты же сама так сказала.
– Зачем тебе? Тебе это интересно?
– Нет, мама.
Я не настаиваю. Чувствую себя какой-то жалкой, не в своей тарелке, недовольной собой. Нужно было ответить как-то иначе, но я не нашлась.
Бельгазу тоже не настаивает, шьёт себе. А сама сопоставляет образы, ассоциации, результаты терпеливого наблюдения, а шитьё так, для отвода глаз. Позднее появится любопытство другого рода, другие вопросы и молчание иного свойства. К счастью, Бельгазу была простодушным и зачарованным ребёнком, который напрямик, широко раскрыв глаза, задавал вопросы!.. Но она слишком приблизилась к правде и была слишком естественна, чтобы с рождения не знать, что всё живое отступает перед самым величественным и необъяснимым из инстинктов и что вблизи него подобает дрожать, молчать и лгать.
ПОЛЫЙ ОРЕШЕК
Три ракушки, белые, перламутровые и прозрачные, как розоватый снег, опадающий с яблонь, формой напоминающие лепестки; два морских блюдца, похожие на китайские шляпы в чёрную полоску по жёлтому фону; нечто вроде бесформенной и хрящеватой картофелины, неодушевлённой, но живущей какой-то своей загадочной жизнью и выпускающей, если на неё надавить, струю грязной воды; сломанный нож; огрызок карандаша; перстенёк с голубыми жемчужинами; вымокшая в море тетрадь с переводными картинками; розовый, донельзя грязный носовой платок… Всё. Бельгазу закончила инвентаризацию своего левого кармана. Полюбовавшись перламутровыми лепестками, она роняет их и давит ногой, обутой в эспадрилью. Гидравлическая картофелина, морские блюдечки и переводные картинки также не заслуживают лучшей доли. Бельгазу оставляет лишь нож, карандаш и перстенёк – вместе с носовым платком они нужны всегда.
Правый карман содержит обломки того розоватого известняка, который её родители, невесть почему, называют литотамниумом,[72] хотя так просто было бы сказать: коралл. «Но это не коралл, Бельгазу». Не коралл? Да что они знают, эти несчастные? Так, значит, осколки литотамниума и ещё полый орешек с дыркой, проделанной червем. На три километра в округе нет ни одного орешника. Этот орешек, найденный на пляже, занесло сюда море. Но откуда? «С того конца света, – утверждает Бельгазу. – И знаете, он древний. Это видно по скорлупе. Она необычная. Розового дерева, как мамин стол».
Приложив орешек к уху, она слушает. «Он поёт. У-у-у…»
Рот открыт, брови подняты до самой чёлки. Когда она вот так слушает, неподвижная, отрешённая, то кажется вне возраста. Невидящий взгляд устремлён на горизонт её каникул. Справа – бывшая таможня: полуразвалившаяся хибарка под соломенной крышей, коса Нос, жёлтая от лишайника, с фиолетовым цоколем из мидий, оставляемых морем во время отлива; посередине – врезающееся в берег лезвием секиры голубое с металлическим блеском море; слева – заброшенная изгородь из бирючины, чей излишне сладкий миндальный запах подмешивается к ветру – сейчас как раз пора цветения, и неутомимо-фанатичным пчёлам есть над чем поработать крошечными лапками. Гладкая морская равнина поднимается до хибарки, её покатость скрывает пляж, где, донельзя довольные, жарятся на солнце родители и друзья Бельгазу. Скоро все они накинутся на неё с вопросами: «Куда ты подевалась? Почему не приходила на пляж?» Бельгазу не понимает этого фанатичного пристрастия к бухточкам. Почему пляж и всегда только пляж? Хибарка ни в чём не уступает пошлому песку, а ведь есть ещё влажная рощица, и мутная вода пруда, где полощут бельё, и поле люцерны, и тень фигового дерева. Уж так они устроены, взрослые, – только и делаешь, что всё им растолковываешь, и всё попусту. Вот и с полым орешком: «На что тебе этот старый орех?» Лучше смолчать и либо в карман, либо в вазу, либо в узелок носового платка упрятать орешек, что в любой непредсказуемый миг может лишиться всех своих необыкновенных свойств; сейчас же он исполняет у уха Бельгазу песню, она застыла и словно бы вросла в землю…
– Я вижу! Я вижу песню! Тонкую, как волос, как трава!..
В следующем году Бельгазу будет девять с хвостиком. И она перестанет выдавать в минуты озарения те истины, что ставят в тупик её воспитателей. Каждый новый день отдаляет её от первоначальной прозорливой целостности, всё берущей на подозрение и пренебрегающей опытом, советами, обыденной мудростью. На будущий год она вернётся к песку, что делает её кожу золотой, к солёному маслу и шипучему сидру. Снова обретёт свою хибарку под гнилой соломенной крышей, её городские ноги обуются здесь в сандалии на подошве из натурального рога, медленно утолщающейся от хождения по камням и жнивью. Но обретёт ли она свою детскую проницательность и непревзойдённость чувств, умеющих пробовать аромат на вкус, щупать цвет и видеть – «тонкую, как волос, как трава» – воображаемую песнь…