Он на самом деле сделал акцент на слове «подчиненные» или нет? Уэнтворт вопросительно посмотрел на него. Хью с победным видом вышагивал рядом.
– Конечно, мы могли бы что-то поменять, – снова вступила Паулина. Молчание Уэнтворта заставляло ее нервничать.
Он стоял поодаль, обозревая Стражу со спины. Да, он может настоять, чтобы они все переделали. Может забраковать эти мундиры. Но это же придется возиться с ними вечером? А значит, он не сможет… Он ощутил в воздухе запах вечернего сада.
– Ну, со Стражей все в порядке? – пророкотал над ним командирский голос миссис Парри.
– Да, – сказал он. Теперь – все. Теперь можно идти.
Он решился. В ушах больше не звенело. Все было совершенно спокойно. Даже оттенки были неподвижны. Затем вдалеке опять началось движение. Его будущее было надежным, окончательным и бесповоротным. Но его настоящее было у них в руках: его не отпустили. В этот вечер дьявол попросту надул его. Уэнтворт обманул, и его тут же обманули в ответ. Миссис Парри ожидала, что он останется на репетицию и посмотрит проход Стражи; по ходу пьесы она то ли наступала, то ли отступала. Миссис Парри ясно дала понять, что она на него рассчитывает. Уэнтворт попробовал протестовать; на его протест не обратили ни малейшего внимания. Она подвела его к стулу, усадила и ушла. У него не было сил ей сопротивляться. Да ни у кого не было. Надо всей толпой актеров и зрителей, над Стенхоупом и Паулиной, над Аделой и Хью, над поэзией, надо всем царила женщина. Это было ее время, она своим упорством заработала право повелевать.
Кэтрин Парри сотворила нечто и повелевала своим творением. Она взяла на себя труд, и теперь ее упорство диктовало стихам Стенхоупа, как им звучать, откладывало на потом действие снадобий Лилит, приковывало к месту Уэнтворта и совершало еще множество подвигов. Адела подчинялась с демонстративным неудовольствием. Питер Стенхоуп смеялся и соглашался со всем. Наверное, пьеса, кое-как рождавшаяся на сцене, была не лучшей иллюстрацией его искусства, но Стенхоуп не сделал даже попытки как-то оценить театральное действо. В конце концов, это его личное дело, а оно может и посторониться, чтобы дать дорогу делам других. Он поддерживал миссис Парри как только мог. Бегал по поручениям, принимал сообщения, репетировал непонятные места, застегивал крючки и держал оружие. Но он только поддерживал. Деятельность была ее главным качеством, и Царство Божие, которое воплощало себя в самых отдаленных уголках просторной вселенной Стенхоупа, точно так же воплощалось и в ее деятельном превосходстве.
Итак, миссис Парри занимала позицию в центре всего. Несколько зрителей уже сидели, актеры собирались. Стенхоуп стоял рядом с ней. Пролог со своей трубой торопливо бежал через сцену к деревьям, образующим задник декораций. Миссис Парри скомандовала: «Полагаю, мы готовы?» Стенхоуп согласился. Миссис Парри энергично кивнула Прологу. Репетиция началась.
Уэнтворт, посаженный рядом со Стенхоупом, слегка покачивался с закрытыми глазами в такт своим тайным мыслям. Паулина вместе с Хором ожидала монолога Сына Дровосека, за которым должна была последовать первая могучая песнь. Постепенно ее охватывал восторг сцены. Она по-своему приняла на себя авторское бремя Питера Стенхоупа. Ему легко было считать происходящее развлечением, а не пьесой, а поскольку он предпочитал, чтобы Паулина следовала наставлениям миссис Парри, она им и следовала ради всеобщего блага, включая и свое собственное. Но если Стенхоуп привык уноситься воображением к настоящим высотам, то для Паулины высочайшей вершиной было именно это действо. Других столь же высоких она пока не знала, а возможно, никогда и не узнает. Если бы сейчас ее ужасный двойник показался на лужайке, она бы только мельком взглянула на него и попросила посидеть спокойно в сторонке до конца репетиции. Мысль ее позабавила. Она порадовалась, что может шутить на эту тему.
Сын Дровосека с вязанкой хвороста выступил вперед. Его голос нарастал в великолепном блеске огня и славы, впечатанной в стихи бездумной щедростью поэта. Он договорил свои слова и смолк, а Паулина вместе с Хором начали ответную песнь.
Пока шла репетиция, она не чувствовала ничего, кроме восторга. Все участники пьесы, каждый по-своему, разделяли его. Постепенно и зрителей, и актеров, за исключением Лоуренса Уэнтворта, охватило общее радостное чувство причастности к высокому. Генеральная репетиция становилась чем-то большим. Паулина видела костюмы актеров, и они казались ей такими же естественными, как платье миссис Парри или легкий костюм Стенхоупа. На всех репетициях во все времена у людей на сцене не было задачи важнее, чем сделать свою игру совершенной. И эта репетиция не стала исключением, разве что она уже светилась совершенством изнутри. Неуклюжий Медведь танцевал, Герцог изрекал древнюю мудрость, Принцесса и Сын Дровосека купались в первой светлой любви, фермеры считали гроши, а разбойники переругивались.
Восторженное состояние Паулины дало сбой в перерыве перед последним действием. Она немного отошла от других, чтобы расслабиться, и огляделась. Возле возвышения, где недавно горел костер, Пролог разговаривал с кем-то из Стражи. Она видела, как он поднял трубу, форма стражника вспыхнула на солнце, и внезапно ей вспомнилась другая картина: гравюра в старом издании Книги Мучеников. Там тоже была и труба, и стража, и костер, и человек на нем. История утверждала, что это происходило где-то здесь, возможно, как раз на том самом месте, где теперь располагалась сцена.
Паулина все еще продолжала думать о последнем действии. Впереди ждали страдания, прощение, явление всемогущей любви в одном общем танце, но теперь на всем этом лежала тень смерти и людской жестокости. Солнце светило так же ярко, краски оставались живыми, смех – веселым, но все это накрыла тень. Ее природа разительно отличалась от природы праздника на лужайке. Паулина чувствовала, что даже если бы все мирские горести и беды были излечены и забыты, из пустоты все равно возникало бы знание о мертвых, не доживших до этой радости. Прошлое обвиняло; история ее семьи была частью мрачного прошлого. Ее предок добровольно пошел на смерть, он сам выбрал ее, настаивал на ней. Всего несколько слов раскаяния – и судьи могли бы пощадить его. Но они осудили человека на мучительную смерть. А мир, который взирал на все это и упивался его мучениями? Не слишком ли он походит на тот, в котором жила она, на Хью, на Аделу, на Кэтрин Парри и остальных? Паулина растерялась. Она понимала, что радость можно и нужно сохранить, несмотря на трагедию, только не знала как.
К ней подошел Стенхоуп.
– Ну, – сказал он, – кажется, все идет хорошо.
Голосом, охлажденным наползающей тенью, она ответила:
– Вы так думаете?… Знаете, моего предка сожгли заживо как раз на этом месте?
– Знаю, – кивнул он. – Я читал, да и ваша бабушка рассказывала.
– Извините, – проговорила она с раскаянием. – Сегодня все так радуются. Пьеса, костер, наш костер, – это замечательно. Но как можно быть счастливым, если помнить?… И как мы смеем забыть?
– Не надо ничего забывать, – ответил он. – Такому нет и не может быть оправдания. Но, может быть, вы забываете еще что-то?
Паулина с удивлением посмотрела на него. А Стенхоуп продолжал как ни в чем не бывало:
– Как вы думаете, нельзя ли принять и его бремя?
Паулина словно окаменела.
– Но ведь он умер!
– И что? – мягко спросил Стенхоуп, тоже останавливаясь.
– Вы имеете в виду… нет, вы же не хотите сказать… – Она озадаченно умолкла, и перед ней мелькнуло понимание смысла его слов. Он был так огромен, что она даже дыхание затаила от одного лишь намека. Голова кружилась. Паулина смогла только вымолвить беспомощное «Но…».
Стенхоуп взял ее за руку и осторожно потянул вперед.
– Но ведь он умер, – повторила она, хотя собиралась сказать совсем другое.
– Да, вы уже говорили, – мягко промолвил Стенхоуп. – И я спросил, что это меняет. С таким же успехом вы могли бы сказать, что у него рыжие волосы. Насколько я знаю, он вполне мог быть рыжим.