Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Пошел домой, — посоветовал я.

— Он не уйдет. Можешь не обращать на него внимания?

— А ты?

— Не знаю. Давай попробуем.

Мы попробовали, но целоваться при постороннем, тем более когда в его глазах любопытство начинает перерастать в изумление, оказалось невозможно. Даже если этот посторонний — Прошка и если он способен так не по-собачьи смотреть.

— Уйдем, — сказал я.

— Он не отстанет.

— Герб дома Вишняковых.

Она не поняла. Я напомнил Тоне ее же слова о Прошке, потерявшем свое собачье первородство, и о доме, в котором люди забыли, что они люди.

— Это здорово, — восхитилась Тоня, — смотри, он идет за нами. Сопровождает. В этом, пожалуй, есть что-то собачье.

— По-моему, он просто подсматривает, а это не главная собачья доблесть.

Мы дошли до угла, откуда, как всегда, повернули обратно. Прошка подождал, пока мы пройдем мимо него, и сейчас же пошел за нами.

— Бездарная собака. Хочешь, я ее прогоню?

— Ничего у тебя не выйдет.

И в самом деле, ничего у меня не вышло. Когда я замахнулся, Прошка отошел немного и оглянулся, с любопытством ожидая, на что я еще способен. Я это видел по его добродушной морде. В конце концов нам пришлось примириться с его присутствием.

Мы спустились к речонке Домашке, и Тоня сказала, что вот там у ракитника она знает уютное местечко, и привела меня к самому краю невысокого песчаного обрывчика, густо поросшего шелюгой и невысокими корявыми осокорями. Здесь мы и сели на теплую траву, свесив ноги над водой.

Прошка сейчас же забрел в речку и, не теряя нас из вида, начал громко пить.

Где-то за далекими степными холмами всходила луна, ее еще не было видно, но еле заметное сияние уже потекло по траве, воздух ожил и прозрачно задрожал. Прошка поднял квадратную голову, и из его розовой клыкастой пасти западали в лунную воду тяжелые голубоватые искры.

— Смотри, — тихо засмеялась Тоня, — дракон…

И в самом деле, сейчас он напоминал уродливо раскормленного раззолоченного дракона из буддийского храма.

— Да, очень похож. И я думаю, теперь-то он нас не видит.

Спустились тени, и мы в своем укрытии под осокорем посчитали себя надежно отгороженными от посторонних глаз. Я обнял Тоню и увидел очень близко ее глаза, темные, широко открытые и неподвижные. Я осторожно поцеловал ее. Не отодвигаясь от меня, она спросила:

— Послушай, а что потом?

— Как что?

Она вздохнула и вдруг так сразу, без всякого перехода засмеялась:

— А только ты не смейся надо мной. Ладно? Мне всегда не терпится узнать, что будет дальше, и я всегда боюсь, что не успею узнать чего-то, очень для меня необходимого. А в это время жизнь пройдет, и я не узнаю. Очень глупо?

Мгновенная смена ее настроений сбивала меня с толку.

— Нет, — нерешительно протянул я, пытаясь ухватить ее мысль.

— Вот ты, например, знаешь, для чего живешь? А я не знаю и часто думаю и хочу понять, для чего я здесь, вообще, что я должна сделать? Какое мое назначение? Или так и пройдет вся жизнь в доме, где на гербе сидит Прошка?

Для чего я живу? Когда-то, не очень, впрочем, давно, я тоже терзал себя подобными вопросами и метался в поисках своего места на земле. Это было мучительное состояние, когда предчувствия каких-то великих дел, которые мне предстоит совершить, сменялись острым сознанием своей бездарности. Я ничего не умею, а значит, моя жизнь не нужна никому и мне самому тем более. Развязка наступила очень скоро, и мне показалось, совершенно случайно. Я сделался газетчиком, и на всю жизнь, как я считал до самого последнего времени.

Все это я сказал Тоне. Слушала она так внимательно и заинтересованно, что я признался перед ней в самом своем главном деле, которому хотел посвятить свою жизнь.

— Все дело в том, что место под солнцем, которое ты считаешь своим навеки, оказывается всего-навсего ступенькой, на которой долго задерживаться нельзя. Надо все время подниматься. И вот сейчас я задумал — и этого пока еще никто не знает: я впервые говорю это вслух, — я задумал написать книгу о трактористах. Вот для чего я живу сегодня. Только сегодня для этого…

— А потом? — спросила Тоня.

— Потом? Наверное, буду жить для следующей книги! — самонадеянно провозгласил я тоном подвижника, которому чужды человеческие дела и страсти.

Но Тоня сразу вернула меня на землю, в тень, под корявый осокорь.

— Я люблю тебя, — очень просто призналась она.

И так посмотрела на меня из-под ресниц, что сбила бы с толку самого закоренелого подвижника. А я, по совести говоря, и не собирался отказываться ни от одного из земных благ. Ни от одного. Ни от любви, ни от своего признания, каким бы оно ни было. В чем я поспешил заверить Тоню.

— Да, — согласилась она, — наверное, это так и есть.

— Конечно, так.

— Я тебе верю и не знаю почему. Взяла и поверила.

— Это очень много — поверить человеку.

— Да. Только ты уж меня не бросай на полпути.

— Нет. Никогда.

Эти слова прозвучали несколько торжественно, как клятва, и мы смущенно помолчали, слушая, как в тишине звенит вода.

— Мне надо идти, — сказала она.

— Почему надо?

— Я не знаю.

— Тогда не уходи.

Оказалось, что луна уже полностью взошла и все кругом стало так таинственно и так ясно, что нам, застигнутым внезапной вспышкой любви, сделалось очень хорошо в своем укрытии. Мы видели весь подлунный мир, сами оставаясь невидимыми. Время остановилось, и это не имело никакого значения.

— Не уходи, — сказал я, — никогда не уходи.

Но она уже стояла на самой кромке обрыва и, обведенная контуром лунного света, казалась очень легкой и тонкой, тоньше, чем на самом деле. Мне подумалось, что она сможет совсем исчезнуть, раствориться в светящемся воздухе. Или, если захочет, прыгнет вниз и побежит, не касаясь воды и травы. Мало ли что может казаться человеку влюбленному и к тому же воспитанному на классической литературе.

Чтобы с ней ничего такого не случилось и чтобы не думать так несовременно, я ворчливо сказал самым бытовым голосом:

— Свалишься еще.

— Тут по колено не будет, — беспечно ответила она и, наверное, подумав, что я оберегаю ее, растроганно договорила: — Милый мой.

И протянула ко мне тонкую руку, светлую и трепетно четкую, как лунный луч, пробившийся в лесную чащу.

Я поднялся. Прошка сейчас же оказался у наших ног, и мы втроем пошли к дому, мерцающему сдержанно и благородно, совсем как настоящее старое серебро.

— «В небе вон луна такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно».

— О господи, — засмеялась Тоня, — стихи? А гитары под полою у тебя нет?

— Это Маяковский, — пробормотал я в растерянности: никогда еще стихи, если читать их девушкам, да еще при луне, не подвергались сомнению. Все, значит, зависит от девушки. А может быть, и от стихов? Я так и подумал, что Маяковский не очень-то вписывается в лунное настроение.

Заметав мою растерянность, Тоня объяснила:

— Стихи я очень люблю, только разговаривать стихами, по-моему, не надо. Лучше своими словами. Ты обиделся?

Обижаться на девушку, с которой только что целовался? Большей глупости и представить нельзя. И я сказал, что Маяковский для меня больше, чем стихи, и гитара тут, сама понимаешь, ни при чем.

Все это она прослушала с тем вежливым вниманием, которое обычно означает: «Все может быть, но у меня есть свое мнение». И это свое мнение она тут же выложила со свойственной ей определенностью.

— Маяковского я не знаю и не люблю.

— Так не бывает. Надо знать, чтобы любить или не любить.

И она ответила с той великолепной определенностью, которую может позволить себе только девушка, в которую ты влюблен. И которая все знает лучше, чем ты сам.

— Так бывает: тебя-то я совсем не знаю… И ты меня тоже. Тише! Лучше не будить моих. Хватит с нас и одного Прошки. Подожди. — Она отодвинулась от меня и спросила: — А ты не забыл?

— Что?

Она торжествующе рассмеялась:

56
{"b":"122287","o":1}