— Так что же ты натворила, Пэн? — спросила строго мать.
— О, и сама не знаю. Натворила бог знает что. Сейчас расскажу. Когда ты сказала мне, что у отца деловые затруднения, я написала ему, чтобы он не приходил, пока я не дам знать. Написала, что ничего не могу объяснить, и вот с тех пор он не приходит. И я не знаю, что это значит.
Мать посмотрела на нее сердито.
— Ну, Пенелопа Лэфем, для разумной девушки ты самая большая дура, каких я видела. Неужели ты надеешься, что он придет спросить, не позволишь ли ты ему приходить?
— Он мог хотя бы написать, — настаивала девушка.
Мать в отчаянии щелкнула языком и откинулась в кресле.
— Если бы он написал, я бы его стала презирать. Он поступает правильно, а ты… ты… Бог знает, как поступаешь ты… Мне стыдно за тебя. Чтобы девушка, такая разумная, когда дело касается сестры, оказалась такой бестолковой, как дошло до нее самой.
— Я решила, если отец разорится, сразу порвать с ним и не оставлять ни ему, ни себе никакой надежды. Во всей этой ситуации это был мой единственный шанс совершить что-то героическое, и я его не упустила. Сейчас-то мне смешно, но тогда — не думай, будто это было не всерьез. Еще как всерьез! Но полковник до того медленно разоряется, что все испортил. Я ждала банкротства на следующий же день, и тогда он понял бы меня. А когда все это растянулось на две недели, какой уж тут героизм — весь выдохся! — Она смотрела на мать, улыбаясь сквозь слезы, и губы ее дрожали. — За других легко быть разумной. А за себя — вон оно что получается! Особенно когда до того хочется поступить как не следует, что кажется, будто это и есть то самое, что сделать надо. Но одно мне все-таки удалось. Я нашла в себе силы ничего не показать полковнику. Если бы не то, что мистер Кори перестал приходить к нам и не мой гнев на него за то, что я так дурно с ним обошлась, я бы и вовсе ничего не стоила.
По щекам у нее потекли слезы, но мать сказала:
— Ну, хватит. Ступай и напиши ему. Не важно, что ты напишешь, очень-то не раздумывай.
Третья попытка удовлетворила ее едва ли больше двух прежних, но она отослала письмо, хотя оно казалось ей неловким и резким. Она написала:
«Дорогой друг, посылая вам ту записку, я полагала, что вы уже на следующий день поймете, почему я не могу больше видеться с вами. Сейчас вы все знаете и, пожалуйста, не думайте, что, если что-либо случится с моим отцом, я захочу от вас помощи! Но это не причина, чтобы не поблагодарить вас. И я благодарю вас за предложенную помощь. В этом — весь вы. Искренне
ваша Пенелопа Лэфем».
Она отправила письмо, а вечером он прислал ответ с посыльным:
«Дорогая, мой поступок — ничто, пока вы не одобрили его. Все, что я имею и что я есть, — ваше. Не пришлете ли вы несколько слов с подателем этого письма, не разрешите ли повидать вас? Я понимаю ваши чувства, но уверен, что сумею убедить вас думать по-другому. Знайте, что я полюбил вас, не помышляя о состоянии вашего отца, и так будет всегда. Т.К.».
Великодушные слова сливались перед ее глазами из-за набегавших слез. Но в ответ она написала:
«Прошу вас, не приходите. Мое решение твердо. Пока над нами висит угроза, я не могу вас видеть. И если отца постигнет беда, между нами все будет кончено».
Она показала его письмо матери и сообщила ей свой ответ. Мать задумалась, потом заметила со вздохом:
— Ну что ж, надеюсь, твое решение будет тебе по силам, Пэн.
— Я тоже. Потому что ничего тут не поделаешь, да ничего и не надо делать. Это мое единственное утешение.
Она ушла к себе; а когда миссис Лэфем рассказала все это мужу, он, как и она, сперва помолчал, потом сказал:
— Пожалуй, я не хотел бы, чтобы она поступила по-другому, пожалуй, она и не смогла бы. Если мои дела поправятся, ей не придется унижаться. А если нет, я не хочу, чтобы она была кому-то обязана. Сдается мне, и она того же мнения.
Семья Кори, в свою очередь, вершила суд над новостью, которую сын счел себя обязанным сообщить.
— Она поступила очень достойно, — сказала миссис Кори, выслушав сына.
— Дорогая, — сказал ее муж со своим обычным смешком, — она поступила чересчур достойно. Если бы она поставила себе целью наилучшим образом использовать создавшуюся ситуацию, то не могла бы поступить умнее.
Финансовый крах Лэфема походил на хроническую болезнь, которая внедрилась в организм, но развивается медленно, с улучшениями, а порой совсем не прогрессирует, вселяя надежду на выздоровление не только в больного, но и в самих ученых медиков. Были дни, когда Джеймс Беллингем, видя, как Лэфем одолевал ту или иную трудность, начинал думать, что он выпутается и из прочих; в такие дни, когда его советчик мог противопоставить очевидному факту только вероятность и данные своего опыта, Лэфем был полон радостной надежды, и это сообщалось его домашним. В теории, заимствованной нами у поэтов и романистов, скорбь и страдание длятся непрерывно. Но все события нашей жизни и жизни других людей, насколько они нам известны, показывают, что это не так. Дом скорби, для внешнего мира пристойно затемненный, внутри бывает и домом веселья. Всплески его, столь же искреннего, как и скорбь, освещают мрак; осиротевшие люди обмениваются шутками, в которые вплетаются добрые воспоминания об умершем; и иллюзия — не более безумная, чем многие другие, — будто и он в них участвует, оправдывает эти минуты просветления перед новой волной скорби и отчаяния, приводя все в соответствие с привычным порядком вещей. Напасти, постигшие Лэфема, имели что-то общее с утратами близких. Не всегда эти напасти походили на те, что мы представляем себе иносказательно. Бывало, они не отличались от преуспеяния и если все же не оставляли его, то и не длились бесконечно. Порой выпадала целая неделя непрерывных неудач, когда ему приходилось стискивать зубы, чтобы не потерять последней надежды; а затем наступали дни, когда не происходило вообще ничего или выдавались даже небольшие удачи; тогда он снова принимался шутить за столом, предлагал пойти в театр, старался так или иначе развлечь Пенелопу. Он ждал, что вот-вот произойдет чудо, придет нежданная удача, которая затмит все блестящие удачи его прошлого, и он разом покончит не только со своими, но и с ее трудностями.
— Увидишь, — говорил он жене, — все у нас еще образуется. Айрин поладит с сыном Билла, и тогда Пэн не о чем будет тужить. А если все у меня и дальше пойдет как в эти два дня, я сам кому хочешь одолжу денег; пусть тогда Пэн считает, что это она приносит жертву, и уж тут она наверное на нее решится. И если все получится, как я сейчас надеюсь, и вообще все пойдет на поправку, я уж как-нибудь сумею показать Кори, что ценю его предложение. Сам предложу ему стать моим компаньоном.
Даже когда бодрое настроение покидало его, когда снова все шло плохо и не видно было выхода, Лэфем и его жена находили себе утешение. Они радовались, что хотя бы Айрин избавлена от их тревог, и находили гордое удовлетворение в том, что Пенелопа не помолвлена с Кори и что именно она сама не захотела этого. Снова душевно сблизившись перед лицом беды, они говорили друг другу, что обидней всего им было бы, если бы Лэфем не смог сделать для дочери все, чего, быть может, ожидала семья Кори.
Теперь, что бы ни случилось, семья Кори не может сказать, что Лэфемы старались устроить этот брак.
Беллингем подсказал Лэфему, что наилучший выход для него — передача имущества. Было ясно, что сейчас у него недостаточно наличных денег, чтобы выплатить долги, а занять их нельзя иначе как на разорительных условиях, которые опять-таки могут привести к краху. Акт передачи имущества, уверял Беллингем, поможет выиграть время и добиться более выгодных условий; общее положение улучшится, ибо хуже уж быть не может; рынок, перенасыщенный его краской, оправится от затоваривания. И тогда он все начнет сначала. Лэфем с ним не согласился. Когда пошли его неудачи, ему казалось, что самое легкое — отдать все, что имеешь, и полностью рассчитаться с кредиторами, лишь бы выйти чистым; об этом он с чувством говорил жене, когда речь у них заходила о мельницах на линии Б.О. и П. Но с тех пор дела пошли еще хуже, и он не хотел согласиться на это даже в форме предлагаемой передачи имущества. Далеко не все проявили к нему великодушие и верность; многие словно сговорились прижать его к стенке; озлобившись против всех своих кредиторов, он спрашивал себя, отчего бы и им не понести какой-то убыток. Но более всего он боялся огласки, которую принесла бы передача. Это значило бы открыто признать себя дураком; он не мог вынести мысли, что родные, в особенности его брат-судья, которому он всегда казался воплощением деловой мудрости, сочтут его опрометчивым или бестолковым. Чтобы не довести до этого, он был готов на любые жертвы. Уходя от Беллингема, он решил принести ту жертву, которая всего чаще приходила ему на ум, потому что была всего тяжелее, — продать новый дом. Это вызовет меньше всего толков. Многие просто подумают, что ему предложили огромную цену и он, как обычно удачливый, извлек немалую выгоду; другие, знавшие о нем несколько больше, скажут, что он решил экономить, но не осудят; в столь трудные времена очень многие поступали так же, и как раз самые солидные и осмотрительные; так что это может даже произвести хорошее впечатление. Прямо из конторы Беллингема он направился к маклеру по продаже недвижимости, которому намеревался поручить продажу дома, ибо, однажды приняв решение, не любил медлить. Но он с большим трудом заговорил о том, что хочет продать свой новый дом на набережной Бикона. Маклер бодро сказал: да, но, конечно же, полковнику Лэфему известно, что спрос на недвижимость сейчас упал; а Лэфем сказал, да, это ему известно, но за бесценок продавать он не будет и хорошо бы не сообщать его имя и подробности о доме, пока не явится серьезный покупатель. Маклер опять сказал — да; и в качестве шутки, которую Лэфем должен был оценить, добавил, что ему поручено продать на тех же условиях полдюжины домов на набережной Бикона, и, разумеется, никто не желает, чтобы сообщали имя владельца или подробности о доме.