— И не думаю, — ответил Сьюэлл. — Я рад был бы получать от них помощь. Но эти романы со старомодными героями и героинями — простите, мисс Кингсбери, — просто губительны.
— Вы чувствуете, что погибли, мисс Кингсбери? — спросил хозяин.
Но Сьюэлл продолжал:
— Романисты могли бы оказать нам неоценимую помощь, если бы изображали жизнь как она есть, а человеческие чувства — в их подлинных пропорциях и соотношениях; но они большей частью были и остаются вредными.
Это показалось Лэфему правильным; но Бромфилд Кори спросил:
— А что, если жизнь как она есть не занимательна? Неужели нельзя, чтобы нас занимали?
— Нет, если это наносит нам вред, — твердо ответил пастор, — а самопожертвование, изображенное в романах, вроде этого…
— «Нытья, глупого нытья», — с гордостью подсказал отец автора остроты.
— …Это не что иное, как психологическое самоубийство, и так же безнравственно, как вид человека, пронзающего себя мечом.
— Может быть, вы и правы, пастор, — сказал хозяин; а пастор, явно оседлавший любимого конька, помчался дальше, несмотря на молчаливые попытки его жены схватить конька под уздцы.
— Прав? Разумеется, я прав. Любовь, ухаживание, вступление в брак изображаются романистами в чудовищной диспропорции к другим человеческим отношениям. Любовь — это очень мило, очень приятно…
— О, благодарю вас, мистер Сьюэлл, — сказала Нэнни Кори таким тоном, что все засмеялись.
— Но обычно это — дело очень молодых людей, еще слишком несложившихся и неопытных, чтобы быть интересными. А в романах любовь изображается не только как главное в жизни, но и как единственное в жизни двух глупеньких молодых людей; романы учат, что любовь вечна, что огонь подлинной страсти горит вечно и что думать иначе — кощунство.
— Но разве это не так, мистер Сьюэлл? — спросила мисс Кингсбери.
— Я знавал весьма достойных людей, которые были женаты дважды, — продолжал пастор, и тут его поддержали. Лэфем тоже хотел высказать свое одобрение, но не решился.
— Мне думается, что любовь немало изменилась, — сказал Бромфилд Кори, — с тех пор, как ее стали идеализировать поэты рыцарских времен.
— Да, и надо ее снова изменить, — сказал мистер Сьюэлл.
— Как? Вернуться назад к первобытным временам?
— Этого я не говорю. Но ее надо признать явлением естественным и земным, а не воздавать ей божественных почестей, подобающих только праведности.
— Вы слишком многого требуете, пастор, — сказал, смеясь, хозяин дома, и разговор перешел на что-то другое.
Обед был не так уж обилен; но Лэфем привык, чтобы все блюда подавались одновременно; и такое чередование блюд сбивало его с толку; он боялся, что ест слишком много. Он уже не делал вид, будто не пьет вина; ему хотелось пить, а воды на столе уже не было и он ни за что не хотел ее попросить. Подали мороженое, потом фрукты. Миссис Кори внезапно встала и обратилась через стол к мужу:
— Вам, наверное, подать кофе сюда?
Он ответил:
— Да, а к вам мы придем к чаю.
Дамы встали, мужчины тоже. Лэфем двинулся было за миссис Кори, по другие мужчины остались на месте, кроме Кори-младшего, который подбежал открыть дверь перед матерью. Лэфем со стыдом подумал, что, наверное, это следовало сделать ему, но никто, казалось, ничего не заметил, и он снова сел, подрыгав немного затекшей было ногой.
Вместе с кофе появились сигары, и Бромфилд Кори предложил Лэфему сигару, которую сам выбрал. Лэфем признался, что любит хорошие сигары; Кори сказал:
— Эти — новые. А недавно у меня в гостях был англичанин, который курит только старые сигары, полагая, что табак, как и вино, от времени становится лучше.
— Ну, — сказал Лэфем, — кто жил там, где сажают табак, тот бы этого не сказал. — С дымящейся сигарой в зубах он почувствовал себя свободнее, чем раньше. Он сел несколько боком, перекинул руку на спинку стула, сплел пальцы обеих рук и курил, очень всем довольный.
Джеймс Беллингем уселся рядом.
— Полковник Лэфем, не были ли вы с Девяносто шестым Вермонтским, когда он форсировал реку у Пикенсбурга, а батарея мятежников расстреливала его на воде?
Лэфем медленно закрыл глаза и кивнул утвердительно, выпустив из угла рта облако белого дыма.
— Я так и думал, — сказал Беллингем. — А я был с Восемьдесят пятым Массачусетским; никогда не забуду эту бойню. Мы были тогда еще совсем необстрелянные, потому, наверное, такой она и запомнилась.
— Не только поэтому, — заметил Чарлз Беллингем. — Разве позже было что-либо подобное? Я читал об этом в Миссури, мы там как раз тогда стояли, и помню, что говорили старые служаки. Они утверждали, что число убитых превзошло все мыслимые цифры. Думаю, так оно и было.
— Уцелел примерно каждый пятый из нас, — сказал Лэфем, стряхивая сигарный пепел на край тарелки. Джеймс Беллингем придвинул к нему бутылку аполлинариса. Он выпил стакан и продолжал курить.
Все, казалось, ждали, что он продолжит рассказ, а Кори заметил:
— Каким все это сейчас кажется невероятным! Вы знаете, что все так и было на самом деле, но можете ли в это поверить?
— Никто не чувствует прошлого, — сказал Чарлз Беллингем. — То, что мы пережили, и то, о чем просто знаем, в воспоминаниях почти неразличимо. Пережитое не более вероятно и гораздо менее живо для нас, чем иные сцены романа, который мы прочли в детстве.
— Не уверен в этом, — сказал Джеймс Беллингем.
— Что ж, Джеймс, может быть, и я не уверен, — согласился его кузен, наливая себе из той же бутылки аполлинариса. — О чем мы говорили бы за обедом, если бы надо было говорить только то, в чем мы уверены?
Остальные засмеялись, а Бромфилд Кори сказал задумчиво:
— Что удивляет во всем этом робкого штатского, так это изобилие — огромное изобилие — героизма. Трусы были исключением, а люди, готовые умереть, — правилом.
— В лесах их было полно, — сказал Лэфем, не вынимая изо рта сигары.
— В «Школе» есть любопытные строки, — вмешался Чарлз Беллингем, — когда девушка говорит солдату, воевавшему под Инкерманом: «Вы, конечно, должны очень этим гордиться», а он, пораздумав, отвечает: «Дело в том, что нас там было очень много».
— Как же, помню, — сказал Джеймс Беллингем, улыбаясь своим воспоминаниям. — Но зачем называть себя робким штатским, Бромфилд? — добавил он, взглянув на зятя дружелюбно и с той готовностью подчеркнуть достоинства друг друга в компании, которую часто обнаруживают бостонцы; воспитанные вместе в школе и колледже, постоянно встречающиеся в обществе, все они знают эти достоинства. — И это говорит человек, примкнувший в сорок восьмом к Гарибальди, — продолжал Джеймс Беллингем.
— О, всего лишь чуть-чуть революционного дилетантства, — отмахнулся Кори. — Пусть вы и не согласны с тем, как я себя называю, но куда делся весь этот героизм? Том, сколько ты знаешь в клубе людей, которым было бы отрадно и почетно умереть за отечество?
— Так сразу, сэр, я не сумею назвать многих, — ответил сын со скромностью своего поколения.
— И я не мог бы в шестьдесят первом, — сказал его дядя. — Однако герои нашлись.
— Вы, значит, считаете, что просто нет случая, — сказал Бромфилд Кори. — Но отчего не пробуждает героизма реформа гражданской службы, возобновление выплат золотом и налог на доход? Все это можно считать правым делом.
— Да просто нет случая, — повторил Джеймс Беллингем, игнорируя persiflage[4]. — И я очень рад этому.
— Я тоже, — с глубоким чувством сказал Лэфем сквозь туман, в котором, казалось, плавал его мозг. В разговоре много было сказано такого, чего он не понял; и говорили все слишком быстро; но тут было для него что-то вполне ясное. «Не хочу еще раз увидеть, как убивают людей». Что-то серьезное и мрачное встало за этими словами, и все ждали, что Лэфем что-нибудь добавит, но туман вокруг него снова сгустился, и он молча выпил еще аполлинариса.
— Мы, нестроевые, противились окончанию войны, — сказал пастор Сьюэлл, — но, полагаю, полковник Лэфем и мистер Беллингем правы. Будет у нас снова и героизм, если будет в том надобность. А пока надо довольствоваться повседневными жертвами и великодушными поступками. Они берут если не качеством, то количеством.