Гусиная Лапа залег в своей норе, притаился, как обложенный со всех сторон зверь. Пока что отъедался, отсыпался, соображал, не наследил ли. И еще тревожился насчет Длинного, не погорел ли за эти годы, если «сидит», то за кого тогда зацепиться.
Но и тут продолжало везти Гусиной Лапе.
Как-то вечером он, наконец, решился и осторожно, глухими, темными переулками прокрался к дому, где жил Длинный, неслышно открыл калитку и спрятался в снегу за кустами, недалеко от крыльца. Долго ждал, терпеливо. Сырой холод пробрался, казалось, до костей. А он все ждал, лежал не шелохнувшись, стуча зубами.
И дождался… Сначала прошла какая-то женщина, за ней другая, старенькая, потом пробежал пацан с сумкой. И уже совсем поздно, когда в окнах погас свет, появился Длинный…
Наутро Гусиная Лапа проснулся с тяжелой головой, мучила изжога. Много они с Длинным выпили в тот вечер. И все обмозговали.
С того дня в норе у Гусиной Лапы стали появляться людишки. Не много, нет. Не всякого допускал он к себе. Но появлялись… Стал исчезать по вечерам и Гусиная Лапа. Осмелев, как-то поехал с Длинным в Москву, два часа каких-нибудь электричкой. Потом уже ездили не раз.
В одну из таких поездок он свел знакомство с парнем по имени Колька, уже потом у того появилась кличка — Розовый. Совсем еще пацаном был этот Розовый, недавно только паспорт получил. Но шустрый оказался, с пониманием, лихой в общем пацан.
Вот тогда-то, после знакомства с Розовым и двумя-тремя его приятелями, и пришла в голову Гусиной Лапе эта мысль.
Упорно, терпеливо, хитро натаскивал он своих пацанов, учил, запугивал, разжигал жадность, злость, рассказывал о вольной жизни, об отчаянных делах, с чувством пел то слезливые, надрывные, то лихие воровские песни, поил водкой, угощал, безжалостно высмеивал их нерешительность, издевался над колебаниями и опасениями.
И добился своего, сбил волчат в стаю, злобную, дерзкую, готовую на все. Только мигни им, только науськай, кому хочешь перегрызут горло.
Однажды он вывел их впервые на дело, плевое, конечно, но все-таки дело. Сам наблюдал со стороны, не вмешивался.
А дело было такое. Высмотрели пьяненького, завлекли в темное, пустое место и там уже без всякого — повалили, заткнули рот, раздели догола, измордовали в кровь и оставили замерзать на снегу без памяти.
Ох, и напоил же он их в тот раз и расхвалил до небес. Невесть что о себе, кажись, подумали, будто уж и заправскими блатниками стали. Пусть! Отчаянней будут. Он только подливал масла, восхищался и между делом учил, чтобы в другой раз почище сработали.
И в другой раз действительно было почище. А потом Розовый увел чей-то мотоцикл. Чуть не от своего дома увел! Ну, вкатил ему за это Гусиная Лапа, «дал ума». А потом напоил, подкинул деньжат. А мотоцикл сразу же переправил к Длинному, тот где надо перебил номера и «спустил». Короче, пошли дела, «жорики» старались. Гусиная Лапа, само собой, в долгу не оставался.
Однажды Розовый привел его к ларьку около вокзала. И с того дня появилась у него «зазноба», появилась «любовь». Правда, все время чувствовал Гусиная Лапа, не до конца еще «своя» Галка, опасался особенно ей трепать о делах, но уверен был — станет, какой надо. Ишь, как загорались глазенки, когда дарил он ей кое-что из барахла. А уж как плясала, когда выпьет! И он исподволь, тихонько приучал ее, завлекал. Большой мастер он был на это дело. А тут еще старался особо, уж больно хороша была Галка, тянуло его к ней, и все тут. Хоть Длинный косился, и зудел, и накручивал против нее как мог.
И еще Длинный подбивал его на какое-нибудь большое дело. Но он до поры отмалчивался. Осторожно вел себя Гусиная Лапа, понимал, если погорит, то хана, все припомнят ему: и побег, и солдатика того, и даже кражонку в поезде не забудут, уж не говоря о последних делах, — верная «вышка». Всего этого Длинному не понять, да и не знает он про этого солдатика. И не узнает. Умел держать язык за зубами Гусиная Лапа, никакая пьянка не могла заставить его проговориться.
Вот потому и отмалчивался он, когда зудел ему Длинный про большое дело, отмалчивался и выжидал, прикидывал про себя, что и как, обмозговывал все втихую.
Иной раз ночью выползал он из своей берлоги и бродил, бродил без цели по темным, глухим уличкам, хоронясь от редких прохожих. Дышал, подставлял лицо морозному ветру, слушал хруст снега под ногами, косился на звезды.
И такие вот ночи приходил ему порой на ум странный вопрос: почему это его занесло сюда, вот именно сюда? Место знакомое? Да мало ли таких знакомых мест у него? Еще познакомее найдется. Москва близко? Так чем она лучше других городов? Только опаснее, куда опаснее! Уголовка тут метет дай боже. Один МУР чего стоит, чтоб ему провалиться! Другие из-за этого Москву за сто верст обходят. Тогда почему же? Мать тут с братаном? Так он и не видел их вовсе за все эти месяцы, что здесь. И не увидит. Шалишь! Уж там-то его, беглого, давно ждут. А все ж таки… жива она, мать-то? Где-то в глубине души копошился, оказывается, этот вопрос, ныл, как больной зуб. Не все время, понятно, а вот так, ночами, когда выползал Гусиная Лапа из своей норы, дышал и поглядывал на густо-черное, в ярких звездах небо. И мир в такую ночь казался необъятно большим, а сам ты песчинка на ветру, носит ее по всей земле. И подступала тоска, аж выть хотелось…
В одну из таких ночей прокрался он к материнскому дому, неслышно подполз к освещенному, затянутому шторой окну, приник к нему, сплющив нос и губы, старался разглядеть, кто там двигается в комнате, чья тень. Но не разобрал. Долго стоял, продрог, но ушел, только когда погас свет. И еще как-то раз ноги сами привели его к этому дому. И опять ушел ни с чем, ничего не узнав. По дороге вдруг представилось: померла мать…
А на следующий день пил с Длинным вмертвую и в какую-то минуту неожиданно признался ему, что есть одна мысль, можно такое дело провернуть, что небу жарко станет. А там была не была, хоть «вышка»…
Однажды он назначил встречу Розовому и под вечер приехал в Москву. Валил снег, крупно, густо, без ветра, и в какие-то мгновения, когда вдруг смолкал уличный гул, слышно было, как в морозном воздухе шелестели снежинки. Все кругом было белым-бело.
Петр с удовольствием влился в лоток людей и не спеша шел по улице, рассеянно поглядывая то на еле двигавшиеся по глубокому снегу машины, то на витрины магазинов, где сквозь причудливые ледяные узоры на стеклах проступали расплывчатыми пятнами выставленные там товары. Витрины тянулись вдоль улицы, безликие, одинаково мертвые, лишь в некоторых из них вентиляторы пробуравили ледяной панцирь, и возникли там, словно полыньи со слезящимися краями, маленькие окошечки в какой-то иной, неожиданный мир.
Перед витриной ювелирного магазина Петр остановился и долго смотрел на искристую россыпь камней за стеклом. Потом он перевел взгляд в глубь магазина, увидел толпившихся у прилавков людей и, задумчиво постояв с минуту у витрины, аккуратно застегнул пальто, поправил кепку и вошел в широкие стеклянные двери.
Долго оставаться в магазине он не решился: нечего было всем там мозолить глаза. Он лишь бегло осмотрел прилавки, постарался запомнить их расположение. Ему даже удалось заглянуть через открытую дверь в подсобку, когда выходившая оттуда девушка в синем халатике с фирменным значком на кармашке, держа в руках пеструю коробку, заболталась о чем-то с подружкой. Он осторожно проследил потом за этой девушкой и заметил, как вынимает та из пестрой коробки маленькие коробочки с дорогими кулонами. После этого Петр поспешил уйти из магазина.
Задумался он уже на улице, шагая к условному месту, где должен был поджидать его Розовый. Вначале мелькнуло в голове лишь «эх, хорошо бы…». И сразу всплыли в памяти рассказы о подобных делах. Много слышал он таких рассказов, и брехни в них было тоже много. «А что, если…» — вдруг подумал он и тут же отогнал эту мысль. Опасно, больно уж опасно, Но шальная мысль эта все зудела, зудела, как назойливая муха, не давая покоя, бередя воображение, соблазняя неслыханным кушем в случае удачи. И почему он должен обязательно «погореть» на этом деле? Если все сделать с умом, тонко, чисто. Нервная, нетерпеливая дрожь пробежала по телу. Петр в последний раз, вяло и неуверенно попытался отогнать эту мысль. Ему стало вдруг жарко, хотя к вечеру мороз закрутил сильнее, снег уже не падал, задул ледяной ветер. Петр тем не менее расстегнул пальто, сдвинул кепку с потного лба. «Остывай, зараза», — насмешливо приказал он самому себе.