Ивлита с младенцем умирают и превращаются в деревья. Роман кончается этой картиной: “Легчайший дым вытекал из угла, а в дыму качались два дерева, цвели, но без листьев, наполняли комнату, льнули любовно к павшему, приводили его в восхищение, и слова: “младенец мертвый тоже” прозвучали от Лаврентия далеко далеко и ненужным эхом” (гл. 16). Картина, близкая к видению нового Иерусалима, на котором заканчивается Апокалипсис: “Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой” (XXII, 2). И далее: “И листья дерева — для исцеления народов”. Но здесь, в романе, у деревьев нет листьев и нет никакой надежды на спасение.
Роман вышел в марте 1930 г. Из Советского Союза, куда Ильязд послал его многим деятелям бывшего авангарда, до него дошли сведения, что роман многим понравился, но, конечно, рецензий на него не появилось и не стоило надеяться на переиздание книги на родине. В конце августа 1930 г. Ильязд получает от Ольги Лешковой, бывшей невесты М. В. Ле-Дантю, с которой он оставался в хороших отношениях, очень интересное письмо, свидетельствующее о разных откликах на роман. Вначале эта свободомыслящая женщина, относящаяся с насмешкой к советскому строю и новой советской литературе, выражает свое мнение о произведении. Роман на нее и, пожалуй, на всякого читателя, утомленного советской литературщиной, действует как глоток свежего воздуха: “От Вашей вещи идет аромат самобытности, — это то, о чем у нас никто и мечтать не смеет: все работают по 18 час‹ов› в день халтуру в духе мелкого угодничества во всех отношениях...”. И еще: “Ваше “Восхищение” я прочла с наслаждением — это необыкновенно талантливая и свежая вещь. Этими именно свойствами и объясняется ее успех и тут в Ленинграде, и у Вас в Париже, и здесь у нас, в особенности потому, что она во всех отношениях отступает от трафарета, высочайше утвержденного нашими верхами и успевшего нам осточертеть до последней степени. Этими же отступлениями объясняется то, что она не была оценена и принята Москвой. Там требуется в настоящее время “напористая агитность” в пользу соввласти, что же касается художественных средств, то в этом отношении Москва не так уж разборчива. Чувство меры вообще нашей эпохе не свойственно и там не чувствуют, что публику уже давно тошнит от всего высочайше утвержденного. Очевидно, такова уже судьба всех высочайших утвержденностей — не чувствовать, что от них тошнит...”.
О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: “Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг‹ением› Замятиным, Н. Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в “Бродяче-Собачьи” времена Чуковский относился к Вам хорошо. ‹...› Сейчас большинство лит-людей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг‹ению› Замятину и Шульговскому”.
Особенно интересно упоминание Сологуба: “Федора Сологуба, к сожалению, нет в живых, вот к нему первому я пошла бы с Вашим “Восхищением”, и он-то уж, конечно, обрадовался бы ему”. И немножко дальше: “Ф. Сологуб и близкие к нему изъяты, т. к. мистицизм и всякое приближение к нему окончательно запрещены”. Для О. Лешковой мистическое содержание романа имеет, хотя и не нарочно, провокационный характер, который она принципиально принимает. Она с удовольствием упоминает анекдот, свидетельствующий о “фарисейской сволочиаде” времени: “Первое, что напортило Вам дело с “Восхищением”, по словам одного москвича, — это то, что вы “тот самый Зданевич, которое писал что-то заумное”. Второе — это то, что на первой же странице “Восхищения” появляется “брат Мокий”. На мое возражение, что “брат Мокий” нужен Вам, как незаменимый материал и нужно же посмотреть, в каком плане он у Вас взят, москвич ответил мне: “нам” никакие братья и ни в каких планах не нужны”. Вообще на представителей новой советской литературы О. Лешкова смотрит неодобрительно: “Слабо, в общем, на нашем литфронте ‹...›. Мечется по нему целый выводок из полит-инкубатора “пролетарских писателей”, изо всех силенок старающихся воплотить инспирации “верхов”, но... книжки их, которыми забиты наши библиотеки, замусолены на первых 5-ти страницах и не разрезаны дальше...” Поэтому она думает, что роман “надо пустить в Институт Истории Искусств, — там до истерики любят всё новое, свежее и больше, чем где-нибудь в другом месте, тяготятся сов-выс-утвержденностями”[8]. Сведений об обсуждении Восхищения в Институте Истории Искусств у нас не имеется.
В Париже книга не получила никакого коммерческого успеха и большая часть из 750 экземпляров осталась нераспроданной. Однако это не очень огорчило Ильязда. В вышеуказанном письме О. Лешкова в своем желании показать, до какой степени она разделяет его подход “к оценкам масс”, цитирует фразу, которую Ильязд сам ей написал о том, что он ободрен “презрением, которым было встречено мое “Восхищение”. В самом деле, после того, как большинство русских книжных магазинов стали бойкотировать книгу из-за десятка неприличных слов, в ней содержащихся, лишь Б. Поплавский в “Числах” (№ 2-3, 1930) и Д. Святополк-Мирский в “Новом французском журнале” (дек. 1931, на франц. яз.) написали рецензии на нее.
Святополк-Мирский обращает большое внимание на мастерство писателя, который никогда не впадает в крайности, на его богатый, но не слишком пестрый язык, на его довольно нейтральный, но никак не бесцветный стиль, на его легкую, совсем не пошлую ритмичность. В стиле романа он видит ту содержательность и ту объективность, которых, по его мнению, не хватает современной русской прозе. И добавляет, что быстрый и широкий темп повествования, а также приключенческая увлекательность фабулы романа позволили бы снять по нему хороший фильм. Он разделяет мнение Лешковой, которая показала книгу в первую очередь сценаристу[9]. Рассматривая роман в историческом литературном контексте, он замечает, что, будучи представителем более эзотерического футуризма, Ильязд не смешался с парижской русской эмиграцией, живя сейчас в почти полном литературном уединении, и что в советской России, где писатели уже несколько лет как бросили футуризм, его книга не может вызвать интереса.
Б. Поплавский тоже подчеркивает оригинальность творчества Ильязда. Он больше всего интересуется положением Восхищения в рамках литературы эмиграции. “В настоящее время не принято как-то в эмиграции подробно останавливаться на достоинствах писателя как художника-изобретателя. Скорее рассматривается его религиозность. Моральное содержание и симпатии критика склонны идти в сторону менее талантливого произведения, но более глубокого”. А в книге Ильязда, “резко отделяющейся от почти всех произведений молодой эмиграции ‹...› видимо прямо нарочитое нежелание погружаться в рассуждения о происходящем ‹...›. Основное достоинство этой книги ‹...› это совершенно особый мир, в который с первых строк романа попадает читатель”, — пишет Поплавский. Однако он добавляет, что можно было бы упрекнуть Ильязда в том, что недостаточно подробно развита психология персонажей, а именно Ивлиты и Лаврентия, и слишком внимательно описана своеобразная жизнь, их окружающая. Но в этом “этнографическом духе” он видит талантливый художественный прием, который сравнивает с “научностью” Будущей Эры Вилье де Лиль-Адана, где Эдисон изобретает механическую женщину, и с некоторыми рассказами Эдгара По. Упоминание двух писателей, которых Поплавский особо ценил, свидетельствует о его положительной оценке романа Ильязда. В конечном итоге для Поплавского “все вместе создает из этого романа, столь чуждого “эмигрантщине”, нечто близкое “извечным вопросам”, в которые русская революция и ее переполох не могли внести ровно никакого изменения. Роман Ильязда — своеобразнейшее произведение молодой литературы”.