И тогда Федора Ивановича отравили по-настоящему. Молодым умер возлюбленный Богом царь, в сорок два года всего.
Но прежде солдат Ордена убил младшего брата его Димитрия, жившего почему-то не в Москве, а в городе Угличе. Хоть от седьмой жены старого царя Ивана Васильевича было дите, и больное, как отец, «французской болезнью»[13] со дня своего рождения, дикое существо, злобное, убивающее в семилетнем возрасте кур собственной острой сабелькой, кусающее груди кормилице своей зубами, рвя их в клочья а все же был он царевой крови, потому могли такого и на престол московский возвести. Хотя бы потому, что Грозного царя вдруг народ русский по дури своей памятью всеобщей возлюбил и стал вспоминать о нем только хорошее.
Близко к царскому дитю подойти людям Рима было невозможно, ибо окружен он был только кровными родичами своими из семейства бояр Нагих.
Вот и решено было в Самборе убить цареныша первым, а бездетного Федора Ивановича вторым.
– На место умершего Федора Ивановича пришел новый царь, избранный. По имени Борис Федорович,[14] – продолжил свою повесть полуспящий падре. – Один из тех редких бояр, к кому наши тайные люди подкрасться не сумели. А мы надеялись, что станет царем князь Мстиславский. Либо…нов Федор Никитич – муж именитый, старому царю племянник по женской линии, тайно принявший католичество еще при жизни Грозного.
– Дальше! – приказала я, ибо о том, что происходит сейчас на Руси, много говорили при дворе короля Анри, но слишком путано и не откровенно.
– Было решено воскресить того мальца, что был убит перед Федором Ивановичем.
– Аки Христос воскресил Лазаря? – усмехнулась я. – На то даже у святой римской церкви сил и права нет.
– Зачем, как Лазаря? – пожал плечами падре. – Отобрали детвору из числа слуг боярских, стали в тайных школах воспитывать, а потом – не знаю точно – то ли один из них, то ли сам по себе иной московский самозванец выискался: прокричал себя на границе с Речью Посполитой сыном царя Ивана Васильевича.
– Умно, – согласилась я. – Народ доверчив именно там, где ложь ему говорится вслух самая глупая и самая откровенная.
Через два года слух породил второго отчаянного самозванца, объявившего себя чудом выжившим сыном покойного царя Ивана Васильевича Димитрием.[15]*Верные римскому дому бояре…[16] овы, а также Федор Мстиславский, выпестывающие в своих дальних поместьях целых 17 самозванцев, оказались в положении дурацком. Бояре срочным порядком стали уничтожать своих Лжедмитриев и бросились служить тому, кого им предоставила судьба. Тот агент Ватикана, который контролировал ситуацию в Московитии, был вынужден пристать к неизвестному Риму «царевичу Димитрию» тоже*.
И тогда самозванец пошел войной на Русь. И победил русское войско, и вошел в Москву, и сел на престол.
– А Годунов? – спросила я. – Как позволил сотворить подобное царь московский?
– Агент наш убил и этого царя.
– Убил Государя?! В нужное время и тайно? Как это возможно?
– Очень просто. Борис был мнителен. Три года его убеждали умереть – и он умер, – ответил падре. – Заруцкий сумел это сделать в урочный час, когда армия московская стояла под городом Кромы. Узнав о смерти царя, армия в пятьдесят тысяч воинов сдалась пятистам казакам.
Подобное возможно, я знаю это. Отец рассказывал мне, как мой дед таким же вот образом отправил на тот свет одного из правителей Тосканы из рода Медичи, когда те еще не были герцогами. Как его, бишь, звали? Алесандро. И было это в лето 1537 от рождества Христова. Сто один год тому назад. Кажется, вечность, а если приглядеться – всего лишь был то дед женщины, родившейся… почти что шестьдесят лет назад. Миг.
А тридцать три года назад, когда велся этот разговор, отрезок времени и вовсе незначительный…
– Заруцкий? – переспросила я. – Надо запомнить это имя.
Странно вспоминать эти свои слова сейчас. Как будто знала о своей будущей встрече с человеком, имя которого услышала в первый раз. Хотя провидицей как раз-таки никогда и не была.
Но непривычный долго бывать в полусне пастор уже порядком устал. Надо было дать ему отдохнуть – и я разрешила:
– Просыпайся!
Потом, глядя в его очумелые глаза, сказала:
– Святой отец, благослови заблудшую овцу святой римской церкви, – и, скрывая улыбку, опустилась перед ним на колени.
Падре благословил, пробормотал извинения и, сославшись на головную боль, покинул залу моего замка.
3
А на меня после ухода падре напала такая тоска! Так стало плохо на душе! Так горько!
А все из-за Ивана.
Единственный русский человек, какого видела я в той своей молодости, самый любимый человек… уже почти забытый… после разговора с падре словно воскрес в моей душе, заставил сердце страдать, погнал слезы в глаза.
Проклятый московит! Не мог уговорить меня не ехать в Турин, не велел мне остаться дома, не предложил руки и сердца…[17] Эх, Иван, Иван… Болотников… Имя уху европейца непривычное, а для меня звучащее слаще райских гимнов… Болотников Иван…
Странно, но в ту ночь я не спала. Лежала с открытыми глазами и вспоминала объятия Ивана и его поцелуи, слова нежности и любви. Обо всем на свете он говорил по-особому, отлично от всех мужчин. Язык итальянский знал не очень хорошо, а умел сказать всякий раз так, что сам Петрарка позавидовал бы. И никогда не лгал. Когда попадала мне вожжа под хвост, и с языка моего слетало то, о чем я и не думала за мгновение до этого сказать, он не обижался, а либо давал мне пощечину, либо отворачивался и уходил. А я бежала за ним следом, извиняясь и моля простить. Он был единственным мужчиной, которому я позволяла так обращаться с собой.
Иван Болотников… Человек с берега Генуэзской бухты… сосед мой по гостинице… возлюбленный мой… гость в замке Аламанти… солдат, затем офицер армий итальянских владык, воюющих друг с другом, как стая бродячих собак из-за куска свиной печени. Жив ли?..
От мыслей таких разболелась утром голова, пришлось велеть заварить сбор лекарственных трав, пить лечебное пойло и слушать охи да вздохи разом подобревших служанок, которые тоже вдруг стали вспоминать про «синьора Иоанна-русского», который оставил в их памяти столь заметный след, что они даже рассказали мне пару историй, случившихся с ним в моем замке, а я и не знала о них…
Иван побывал, оказывается, в дни жизни в замке на том самом пруду, что соорудили мы с отцом накануне моего побега из дома и случившейся вскоре после этого смерти моего родителя.[18] Странный в глазах крестьян человек этот облазил всю плотину, все водоразделители и водоспуски. После этого сказал старосте ближайшего к пруду села, чтобы в одном месте ежегодно в тело плотины подсыпали колотый камень, в другое – бросали кули с глиной, а главное – берегли от татей то место, где над поверхностью воды висел водосток на случай паводка и резкого поднятия уровня пруда.
– Какие у нас тут тати? – удивился староста. – На земли Аламанти даже королевские войска боятся заходить. Один раз французы просто мимо прошли, две ночи отдохнули – и что вышло? Не стало тех французов. Армия была – ого-го! А побили их итальянцы. А все потому, что королевские солдаты обидели Аламанти.
– Береженного Бог бережет, – сказал им «синьор Иоанн». – Оберегайте от татей именно этот участок плотины. Он – самый слабый.
И староста Ивана послушался.
Через год впрямь оказалось, что в местах, указанных Иваном, плотина истоньшилась от внутренних течений на добрых полтора локтя. А водосток пытался в прошлом году выломать чужой человек.
– Знаете, синьора, кем оказался тать? – широко распахивая глаза, спросила меня служанка с потешным именем Си-Си, всю жизнь следившая за кладовыми, где хранились соления на зиму и висели на крюках окорока. – Ну, тот – лиходей, хотевший разрушить плоти ну? – и, закатив глаза совсем под лоб, объявила. – Слуга самого Фердинанда Медичи! Того самого! Герцога Тосканского.