Вспомнилось, как читал когда-то в летописи о путешествии апостола Андрея по Руси. Пришел тот к новгородцам и дивился обычаю их. Будто бы так рассказывал: пережгут они бани румяно, сволокут одежды и будут наги. Возьмут прутье свежее и хвощутся так, что вылезут еле живы. Обольются квасом студеным — и тогда оживут. И то творят во все дни, никем не мучимы, сами себя истязают.
Святослав засмеялся. Кощунство судить так о святом апостоле, но не понял он русскую душу. Жадно вдыхал князь вечернюю прохладу, закрыл глаза, откинувшись к стене. Хотелось петь, кричать, позвать Путяту и Самошку. Дома! На отчей земле!
А Путята с Самошкой, неустанно нагоняя жару, отчаянно нахлестывали себя вениками. Самошка, нагой, выскочил во двор, поднял бадью воды из колодца, опрокинул на себя и снова нырнул в клубы пара, захлопнув за собой дверь.
Но наконец и он не выдержал. Сполз на пол, положил под голову веник и простонал:
— Дверь отвори. Худо мне.
Серый потолок пара рванулся в предбанник, заволакивая его туманом.
Полежал кузнец, попросил закрыть дверь. Сел. И опять полез на полок.
— Поддай еще.
— Не хватит ли?
— Поддай, говорю! — сердито крикнул Самошка…
После бани хозяйка угощала беглецов кислым квасом. Подоспел и поджаристый рыбный пирог. На пирог налегал только Али Саиб, остальные, разморенные и сомлевшие, утирали полотенцами потные лбы и отхлебывали густой пахучий квас. Приятно кружило голову, необычайная легкость была во всем теле.
Али Саиб, как всегда, рассказывал.
Он собрался в дорогу — в Бухару. Много раз брал он посох странствий, отправлялся в путь на родину — и всегда оказывался еще дальше от нее. Но теперь он дойдет непременно. Пусть не удерживает его князь: даже птица летит по весне туда, где было ее гнездо. И ему, Али Саибу, настало время стряхнуть дорожную пыль с плаща у крыльца белого домика в тени маслин. Может быть, домик рухнул от старости, а маслины высохли от печали. Ничто не вечно на этом свете.
— Вы, русины, дети, — рассуждал перс, — не долог век вашего народа от рождения. По-детски деретесь, не зная причины к драке, по-детски миритесь, не умея хранить обиду. Мы, персы, прожили тысячелетия и успели состариться. Время научило нас жестокости. Научило не видеть горя друга и не искать справедливости во дворце властелина.
— Ты — князь, — обратился он к Святославу, — и хочешь быть справедливым для всех. Так не бывает. Был у султана Мухаммеда звездочет и мудрец Абу-Рейхан Бируни. Сказал ему однажды султан:
— Ты знаешь все. Скажи, через какую из четырех дверей я выйду из дворца? Запиши свое решение и положи под подушку моего ложа.
Бируни сделал это.
Тогда приказал Мухаммед пробить в стене пятую дверь, вышел и велел подать запись мудреца. В ней говорилось: «Ты не выйдешь ни в одну из четырех дверей и проделаешь пятую». Султан во гневе приказал выбросить звездочета из окна. Но во дворе было натянуто покрывало, и Бируни, упав на него, остался невредим.
Тогда султан спросил его:
— И это ты предвидел?
Бируни подал ему свиток, сказав, что писал на нем еще утром. Там было написано: «Кончится тем, что султан выбросит меня из окна, но ничего со мной не будет».
Султан пришел в ярость. Он приказал бросить дерзкого звездочета в тюрьму. Цари не любят, когда им говорят правду. Сила и мудрость всегда враги. Ум и богатство, они — как нарцисс и роза: вместе они не цветут, а врозь увядают.
— У тебя доброе сердце и отравленный разум, Али Саиб, — сказал Святослав. Он разозлился, начал волноваться. — Для чего ты мне говоришь все это? Ведь я тоже властелин, хотя и не столь великий. Жестокая у тебя правда, от нее белый свет не мил. Лучше уж жить, закрыв глаза, но во всю грудь дыша, чем так, обрастая мохом неверия. Говорят у нас на Руси: под лежачий камень и вода не течет.
ОЧАМИ ДУШИ СВОЕЙ
Самошка спешил к своему дому, перебросив через плечо длиннополый плащ Али Саиба. Кузнеца останавливали, догоняли, о чем-то спрашивали, но он не слышал вопросов.
После грозы размякла дорога и стала скользкой, в колеях скопилась бурая неотстоявшаяся вода. Самошка шлепал босыми ногами по лужам, скользил на тропе.
Завидев высокий пятистенный дом, рубленный из вековых сосен, замедлил шаги.
В скобе ворот был воткнут прутик. Самошка вытянул его, вставил обратно.
— В кузне она! — крикнула соседка. — Вез тебя тиун был княжий, повелел новый сбор выплатить, — затараторила она. — И смердам, и ремесленникам — всем сбор удвоили. Время, мол, тревожное, князь нуждается. А нам, выходит, последнее отдай, а сам, как хошь.
Самошка закинул плащ через ворота, побежал к кузнице.
Дверь была приотворена. Тень от нее, разрезанная солнцем на неровные ленты, падала внутрь кузни.
Самошка тихо вошел.
В печи тлели уголья. В кожаном сыновнем переднике возилась Агафья. Она старалась набить обручь на тележное колесо.
Кузнец засопел, вырвал у нее молоток.
— Не смыслишь, так не берись.
У Агафьи бессильно опустились руки.
— Вернулся, — робко, словно не веря, проговорила она.
— Виданое ли дело: баба в кузне, — ворчал Самошка.
Он откатил колесо ближе к свету и стал набивать обруч. Руки дрожали, молоток бил то по колесу, то по железу.
— Тиун княжий новый сбор повелел платить. Вот занялась, — виновато улыбнулась Агафья. И глухо, с тревогой спросила: — Один?
— Похоронил, — тихо ответил Самошка. — Всех.
Она привалилась к печи, прикусила уголок платка. Безучастно смотрела перед собой.
Самошка зло толкнул колесо, оно покатилось, кренясь, и упало у ног Агафьи.
— Чего разревелась? — взвизгнул кузнец. Хотел еще что-то сказать, но слова застряли в горле. Глаза у Агафьи были сухи. Безысходное горе застыло в них.
И Святослава не радость ждала на отчей земле. Слезы да нарекания. Мол, похвалялись четыре князя по неразумению страх навести на половцев, а навели его на Русь. Пуще прежнего поганые вокруг рыщут, нет от них спасения. Совсем обнаглели.
Кончак отважился воевать Переяславль, обступил его с немалым войском. Молодой князь переяславльский Владимир, ловкий и крепкий в ратях, вышел с малой дружиной ему навстречу. Жестокая была сеча. Храбро отбивалась дружина, пока люди не изнемогли от ран.
Увидели со стены горожане, что гибель князю грозит — выбежали из ворот с дубьем и топорами, отняли его у половцев.
Не удалось Кончаку взять Переяславль. Тогда он на Римов двинулся. Долго держался город. Страдали люди от безводья и голода, но не сходили с городской стены. И когда пошли половцы на приступ всей силой, когда весь город от мала до велика высыпал на стену, дрогнула она и обрушилась. Ворвались половцы в проход — и пошли гулять смерть и пожары по Римову.
Ни старикам, ни женам не было пощады. Только и убереглись те, кто в болота и леса податься успел.
Другой отчаянный хан Гза напастью великой прошел по Путивльской земле, неся разор и гибель.
И некому отпор дать поганым.
Послал переяславльский Владимир к другим князьям гонцов: «Половцы у меня, помогите!» Остался голос его без ответа. Только киевский Святослав да Рюрик вышли было с дружинами ко Днепру — свои земли постеречь. Но дальше не двинулись. Выступил сгоряча и смоленский князь Давид. Но с дороги войско вернул: утомились, мол, в пути, не можем боя принять. И мало ему горя — далеко смоленские земли, недоступны Кончаку.
А дядька Игоря, черниговский Ярослав, поступил еще хуже — решил на дружбу идти с ханом Кончаком. Послал к нему для сговора верного своего боярина Ольстина, того самого, что бежал с невольницей от битвы. А потом Ярослав отвечал на упреки и призывы:
— Не могу я против своего мужа идти, который к половцам послан.
Лучше бы не возвращаться Святославу из полона, лучше бы не знать горьких вестей!
Извелся он, высох, позеленел. Неужто Игорева и его вина в напасти тяжкой? Неправда! За дело всей Руси вышли они в степь, честно бились.