Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Теперь ты признаешь, что мы с Левой и Анатолем были правы? — торжествующе спросил Зиновьев. (Он вместе с Каменевым и Луначарским — такими же отъявленными трусами — всячески отговаривал своих товарищей от вооруженного выступления.) — А то — сапожник, сапожник...

— Ну, признаю.

— То-то же. Теперь ты слушайся меня, — с апломбом заговорил Зиновьев. — Ни в какой суд мы не пойдем. Лично я не желаю оказаться в камере, пойми!

— Да понимаю, понимаю. Неужто ты думаешь, что кто-то хочет оказаться в камере?

— От желающих отбою нет, — возразил Зиновьев. — Луначарский, например... Он надеется, что судебный процесс даст ему возможность прочесть принародно пару поэмок. А нам надо скрыться, перейти на нелегалку. Помнишь, ты как-то говорил про шалаш?

— Какой еще шалаш?!

— Есть у меня на примете один комфортабельный шалашик на берегу прелестного озера. Хозяин там — некто Емельянов, надежный человек и сдает недорого. Переоденемся пейзанами, будем вдвоем целыми днями стрелять ворон и играть в дурака.

— Зачем же вдвоем? — живо возразил Владимир Ильич. «Пойдут пересуды, сплетни... И через сто лет непременно найдется какая-нибудь сволочь и напишет какие-нибудь пакости...» — Давай возьмем Надю и Леву.

— С Левой я разругался: он с Луначарским и прочими дураками в тюрьму собирается. А Надя не даст ни поохотиться, ни поиграть спокойно...

— Ладно, поедем, — сказал Ленин. Ему и в самом деле не хотелось видеть перед собой полные упрека глаза Крупской.

И они поспешно принялись за тайные сборы; но накануне отъезда их подкараулил вездесущий Феликс Эдмундович и потребовал, чтобы на отдыхе Владимир Ильич, взяв за основу, разумеется, макиавеллиева «Государя», написал хороший, умный трактат о государстве. Дело в том, что Феликс Эдмундович намеревался немедленно после взошествия на престол издать собрание своих (т.е. преимущественно Крупской) сочинений. И он вручил Ленину толстенную тетрадь в синей обложке... Тот пытался сопротивляться, но Дзержинский с усмешкой поистине дьявольскою осведомился:

— Вам угодно, господа, чтоб о вашем уединенном пребывании в райском шалашике ходили разговоры?

Зиновьев скромно промолчал, а Владимир Ильич, насупившись, сказал:

— Хорошо, почтеннейший. Напишу. Только ежели выйдет не то, что вы хотели, — пеняйте потом на себя...

В первые дни пребывания в Разливе старые друзья, естественно, про книгу забыли думать: ночами напролет они резались в карты, а днем в крестьянской одежде, с косами на плечах выходили из шалаша гулять или же, удовлетворяя охотничью страсть, стреляли в лесу ворон и зайцев. Из-за этой страсти однажды с Зиновьевым даже случилось происшествие, которое могло бы иметь роковые последствия: бродя с ружьем, Гриша нарвался на лесника, придравшегося к нему за незаконную охоту в казенном лесу. Лесник уже намеревался отправить браконьера в местное лесничество для установления личности, когда Зиновьеву, весьма кстати вспомнившему о Сталине, пришла блестящая мысль притвориться глухонемым: на все вопросы лесника он отвечал мычанием и жестикуляцией, а подоспевший на выручку Емельянов объяснил леснику, что этот немой парень нанят им в косцы; лесник выругался и отпустил их... Короче, было весело. Однако чем ближе был срок возвращения к цивилизации, тем чаще Владимир Ильич вспоминал угрозу Железного. «Придется таки написать этот чортов трактат, — думал он, — но как?! Как это делается? Хоть бы Луначарский был где-нибудь под рукою... Угораздило ж его в тюрьму пойти...»

— Григорий, что же нам делать? С чего начать?

— С названия, — почесав в затылке и немного подумав, отвечал Зиновьев, — всякая книжка должна же как-нибудь называться... О чем бишь он велел написать? О государстве? Вот и назовем ее «Государство».

— Это скучно, — сказал Владимир Ильич. Однако он вынужден был признать, что Гриша, которого все считали самым глупым после Сталина человеком в партии, не так уж и глуп.

— Тогда «Государство и...» и что-нибудь. Вот как «Война и мир» или «Преступление и наказание». Ну, например, «Государство и балет» или «Государство и кулинария». Или «Государство и эрос».

— А знаешь что, Гриша? Вот и пиши эту книгу. Даю тебе полный карт-бланш. А я уж потом пройдусь рукой мастера. — И, не дожидаясь возмущенных воплей Зиновьева, Владимир Ильич выскочил из шалаша и ушел в ближайшую деревню. Там были довольно симпатичные девки.

Воротился он спустя сутки. Ему уже было совестно, что он свалил всю работу на товарища, и, чтобы задобрить Зиновьева, он нес ему в подарок бутыль первоклассного самогона и целый мешок деревенской снеди. Из шалашика не доносилось ни звука; несколько обеспокоенный Владимир Ильич заглянул внутрь и, к своему удивлению, увидал, что Зиновьев, весь перепачканный чернилами, сидит по-турецки на своем лежаке, застеленном кружевным покрывальцем, и что-то безостановочно пишет, пишет... По всему шалашу были раскиданы вырванные из синей тетради листы, покрытые убористыми каракулями. В ответ на робкое приветствие Ленина Зиновьев лишь рассеянно-сухо кивнул и продолжал строчить. «Ну вот и замечательно, — подумал Владимир Ильич, — пускай себе пишет. Глядишь, еще сделается литератором не хуже балды Луначарского». И, ступая на цыпочках, Ленин положил продукты на столик и вышел из шалаша. Он чувствовал себя таким виноватым, что даже хотел почистить Гришкины сапоги, но не нашел их, ибо бережливый Зиновьев всегда клал свои сапоги под подушку, из-за чего, собственно, Каменев и разругался с ним. И тогда Ленин снова ушел в деревню — уже на трое суток.

— ...Гриша, что это?! Что ты натворил, болван?!

— Это книга. Наш трактат, — гордо ответил Зиновьев.

— Ну что ты пишешь в предисловии?! «Приятней и полезней эротический опыт проделать, чем о нем писать...» — Ленин с досадой отшвырнул синюю тетрадку.

— А разве это не так?

— Гм... — Ленин снова взял в руки синюю тетрадку и срывающимся голосом стал читать: «Демократия не тождественна с подчинением сексуального меньшинства сексуальному большинству... Демократия есть признающее подчинение сексуального меньшинства сексуальному большинству государство, т. е. организация для систематического насилия одной части населения над другою... Мы ставим своей конечной целью уничтожение государства, т. е. всякого организованного и систематического насилия, всякого насилия над людьми вообще... Основой полного отмирания государства является такое высокое развитие сексуального коммунизма, при котором исчезает противоположность мужчины и женщины...» Гриша, это не пойдет.

— Но почему?!

— Во-первых, чересчур умно. Люди не поймут. А во-вторых... Нет, Гриша, ты уж прости меня, но я под этим не подпишусь. Железный нас обоих велит расстрелять... А накропал-то сколько, батюшки... — Ленин пролистал синюю тетрадь, ужасаясь все больше. — Придется вызывать Надю. Она это живенько отредактирует.

— Вот так всегда, — повесив голову, сказал Зиновьев, — никто нас не жалеет, никто не хочет защитить наши интересы.

— Гриша, Гриша, ну чего тебе не хватает?! Чем плохо тебе живется?

— Нас преследуют в судебном порядке, — плаксиво сказал Зиновьев. — Нам запрещают вступать в брак...

— Гриша, ты рехнулся! — Ленин схватился за голову. — В брак! Где это слыхано! Да и на кой чорт вам эта обуза?!

— Из принципа. Вот, например, ежели революционный солдат полюбил революционную белошвейку — они могут пойти и повенчаться. А ежели революционный солдат полюбил революционного матроса — чем они хуже?

Владимир Ильич, всегда отличавшийся живым воображением, представил себе революционного матроса, которого любит революционный солдат, и ему на миг сделалось дурно. Впрочем, за последние месяцы в Петрограде революционные матросы так всем осточортели своими дебошами, что это, пожалуй, была самая правильная для них участь.

— Хорошо, Гриша, — сказал он кротко. — Обещаю что-нибудь для вас сделать.

«Уголовную статью отменю, а уж без брака обойдутся как-нибудь, мне же спасибо скажут. Только болваны могут не ценить своего счастья. Ежели каждый революционный солдат будет обязан жениться на каждом революционном матросе, которого совратил, — то-то визгу подымется! Будь я не просвещенным и конституционным монархом, а каким-нибудь восточным царьком — я бы брак вообще отменил, и да здравствует свободная любовь. Да ведь не поймут. Опережаем мы свое время».

77
{"b":"121131","o":1}