— Гарно, Нестор Иваныч, мы вчера в атаку сходили... — говорил Ленин. Он осушил чарку горилки с перцем, утер усы ладонью, кончиком шашки подцепил омара из раскрытой банки... Чья-то слонявшаяся поблизости лошадь подошла к нему; он достал кусок сахару их кармана грязных шаровар, поцеловал лошадь в замшевую морду, оттолкнул, с притворной строгостью прикрикнув: — Н-но, не балуй, окаянный!.. Какие планы на завтра?
— Даже не знаю, — хмурясь, отвечал Махно, — кого могли по мелочи, мы всех разбили, а со всей Добровольческой нам покамест не совладать.
— Неужто не совладать? Подумаешь, Деникин! — горячился Владимир Ильич; как всякий неофит, он желал перещеголять в рвении своих учителей.
— Будьте реалистом, Voldemare, — сказал Махно. — А вот я другое думаю: что, ежели нам начать бить красных? Они-то послабже Деникина будут.
— Как же мы можем бить красных, когда мы сами красные?
— Это вы красный, — заметил Махно, — а я, если помните, анархист. Мне что белые, что красные — один чорт. И что такого хорошего, Ильич, вы находите в своих большевиках? Паскуды, клейма ставить негде. Враги трудящего народа.
— Батенька, вы преувеличиваете.
— Нисколько, — отрезал Махно. — Один ваш Дзержинский и его проклятая ЧеКа чего стоят!
— Да, неприятный субъект, — сказал Ленин.
— То-то и оно... А знаете, что он в Бутырках больного, беспомощного человека хладнокровно зарезал, причем тоже вашего соратника?
— Какого человека?
— Был такой Николай Шмит, мебельщик... Я ведь тоже в то время в Бутырках сидел. Информация-то в тюрьме моментально расходится. Конечно, фабрикант был этот Шмит и кровосос, но человек-то, говорят, хороший.
«Железный убил Шмита! Мне такое никогда и в голову не приходило... Но зачем, за что?! Не понимаю...» Ленин налил себе еще горилки. Потом еще... Махно все подливал ему и говорил, говорил о том, какие большевики сволочи и подлецы... Далее все мешалось, заволакивалось какой-то пеленою. Кажется, они, позвав графа, все вместе писали кому-то какое-то письмо и дико хохотали при этом...
«Кремль, большевикам: почтеннейшие, все вы мудаки и поганцы. В вашей ЧеКа сидят одни вонючки, а ваш Ленин прохвост, и мы его повесим на осине кверх ногами. Сим доводим до вашего сведения, что с этого дня будем бить красных, пока не побелеют». Далее следовали пять с половиной страниц непечатной брани и подпись: «Батька Махно, батька Вольдемар».
Прочтя это послание, Каменев задрожал и схватился за голову. «Ильич наш там, у этих бандитов! — в отчаянии думал он. — Они, наверное, удерживают его как заложника... И посоветоваться-то не с кем! И военачальников никаких у нас не осталось!»
Теперь красных теснили со всех сторон; Деникин взял Харьков и подступал уже к Царицыну. И все продолжали поступать ужасные новости: батька Махно и батька Вольдемар разбили Шелеста... Батька Махно и батька Вольдемар разбили Егорова... Батька Махно и батька Вольдемар хотят объявить себя гетманами и провозгласить независимость Украины... Конечно, за годы Гражданской войны независимость Украины провозглашалась разными силами уже раз пятьдесят, но, услыхав, что все улицы Екатеринослава увешаны плакатами с изображениями батьки Махно и батьки Вольдемара, а на киевском центральном майдане толпы народу с зелеными флагами стоят круглыми сутками и скандируют: «Чорвоних та билих — геть! Батька Вольдемар — так!», Каменев не выдержал и отправил в Гуляй-Поле бронепоезд во главе со слесарем Ворошиловым: тот отлично чинил трубы в кремлевских уборных, а стало быть, мог справиться и с любой другой работой.
Когда Ленин проспался и узнал о том, что объявил войну Кремлю и большевикам, он сперва пришел в ужас, а потом подумал: «Ну, ничего уж теперь не поделаешь. Все к лучшему. Надя, Инесса, Лева, Глебушка Кржижановский, Бухарин и Богданов меня потом поймут, а на остальных плевать». И они с батькой Махно стали бить и белых, и красных в хвост и в гриву и отняли у слесаря Ворошилова его бронепоезд, а самому слесарю нашли в Екатеринославе хорошо оплачиваемую работу по специальности. Круто завернула на повороте жизнь! И неизвестно, кто победил бы в Гражданской войне, если б однажды июньским вечером Владимир Ильич в пылу преследования не оказался со своей тачанкою в глубоком тылу одного из врангелевских отрядов...
Он натянул поводья, огляделся; он был совершенно один в степи... Он не знал, куда ехать: кобыла Ласточка была молодая, бестолковая и тоже не умела ориентироваться. (Его любимца — умницу вороного с белыми бабками — в тачанку никогда не запрягали; он был предназначен для верховых атак и парадных выездов.) Темнело стремительно; похоже, собиралась гроза. Нечего делать: придется заночевать в степи. Он распряг Ласточку, напоил ее из ведра, только потом напился сам. Лег, обняв пулемет, укрылся попоной и заснул быстро и крепко, как подобает козаку.
На рассвете пробудили его топот чужих копыт и звуки выстрелов; запрягать было уже некогда: птицею взлетел он на лошадь, прильнул к ее шее, привычным движением опустил шашку и помчался прочь... С десяток золотопогонных всадников преследовали его; тонко и резко свистали над головой пули, плотно прижатые уши Ласточки вздрагивали, на кончиках их бисером проступил пот; Ленин слышал только воющий свист посылаемых ему в угон пуль да короткое и резкое дыхание лошади. Впереди был овраг; Ласточка перелетела его, как птица; но в это самое время Ленин, к ужасу своему, почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное, непростительное движение, опустившись ей на спину. Он не мог еще дать себе отчета в том, что случилось, как уже мелькнули подле самого его ноги белогвардейского жеребца... Ленин касался одной ногой земли, и его лошадь валилась на эту ногу. Он едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою, потной шеей, она затрепыхалась на земле у его ног, как подстреленная птица... Неловкое движение, сделанное Лениным, сломало ей спину.
Он не пытался бежать, да и как убежать пешему от конных; он бросил шашку; он стоял подле умирающей Ласточки на коленях, склонив голову, тихо покачиваясь... «Что я сделал! И эта несчастная, милая, погубленная лошадь! А-а!» Весь дрожа, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца...
— А ну, встать! — сказал белогвардеец и толкнул его в спину прикладом.
2
— Вы — тот самый monsieur Жильяр?
— Oui, monsieur Колчак, — ответил Дзержинский с ужасным швейцарским выговором. — Вот мои бумаги... Умоляю вас, покажите мне скорей моего воспитанника... или того, кто себя за него выдает.
— Ах, какая незадача! — огорчился Колчак. — Он сейчас в Екатеринбурге, я оставил его там... Вы видите, как Омск переполнен.
— Да, вижу. Обстановка не для ребенка. Уж если ваша Ставка располагается в жалком вагончике... Но как же нам быть?
— Его привезут, — сказал Колчак; лицо его было довольно кислое... («Он вовсе не хочет, чтоб этот мальчишка оказался подлинным царевичем, — понял Дзержинский, — он сам метит на трон!») — А вы пока поживите у нас.
— Хорошо. А как он вам показался, этот мальчик?
— Мальчик как мальчик, — сказал Колчак, пожимая плечами, — блондин, хорошо сложен, есть сходство с фотографиями Алексея, довольно бойко рассказывает о придворной жизни. Правда, царевич — вы это знаете лучше меня — был болезненным ребенком; а этот здоров и крепок, во всяком случае с виду... И он не говорит на иностранных языках; утверждает, что забыл их от потрясений и переживаний.
— А что за предметы он демонстрировал? На нем были кольца?
— Да, было какое-то... Толстое золотое кольцо. Но он показывал в качестве доказательства своего царского происхождения вовсе не его, а медальон с прядью волос, утверждая, что это локон императрицы... Сами понимаете — это проверить невозможно.