— Да брось ты! — возразил Лева. — Сейчас не нужны, потом потребуются — не век же ты собрался здесь торчать. Или, хочешь, давай церковь здесь построим.
— Поздно уже. Лева, — проговорил Тезкин тихо.
— Что поздно? — не понял Голдовский.
Разговор этот происходил в Рождественскую ночь. Западные профессора — это была очень серьезная группа из Германии — напившись водки и томимые своими западными снами, мирно почивали на русской печи, а друзья вышли на улицу, где в безумной красоте сияли над землею звезды и среди них та первая, что возвестила о рождении Младенца.
На Голдовского вдруг накатило удивительное состояние покоя и благодарности к этой ночи. небу над их головами и застывшей подо льдом, но шумевшей на перекатах речке Березайке. Ему захотелось сказать Тезкину что-то очень теплое, и он стал сбивчиво, как очень давно, говорить, что они, слава Богу, вовремя родились, они, два щенка из трущоб Пролетарского района, битые-перебитые интеллигентские дети, что сейчас, конечно, много всякой пены, грязи, мерзостей, но главное — есть личная свобода, что он счастлив тем, что у него есть семья, есть друг и любимое дело в жизни и что Тезкин научил его самому главному — рассчитывать лишь на себя, не пробиваться наверх, на чужие вершины, а находить собственные. И что он, Тезкин, может быть, и сам не знает, как много он для него' значит, он сделает для него все, чего бы тот ни попросил, он сумеет отплатить добром, и еще настанет день, когда они увидят небо в алмазах, — они построят новую жизнь, которую мечтали, но не смогли построить их отцы.
Тезкин слушал не перебивая, но, когда Лева умолк, негромко сказал:
— Все напрасно, брат.
— Почему? — снова не понял Голдовский.
— Потому что уже настали последние времена.
— Конец света, что ли, грядет? — спросил гость игриво и безмятежно.
— Да, — произнес хозяин.
— Саня, милый, — засмеялся Голдовский, — то-то я смотрю, ты сам на себя не похож. Конец света уже столько раз объявляли и он столько раз не наступал, что, ей-Богу, скучно об этом говорить, а тем более в такую ночь. Пойдем-ка лучше выпьем водки и ляжем спать.
— Он не наступал, — проговорил Тезкин замогильным голосом, — потому что недоставало всех примет. Но теперь они уже явлены, и антихрист живет среди людей.
Голдовский вздрогнул.
— Ну и когда же наступит твой конец света? Или, быть может, это произойдет, как в том анекдоте, в одной отдельно взятой стране? — Он хотел спросить насмешливо, но получилось нервически, и звезды, почудилось ему, замерцали тревожно и грозно.
— Это произойдет ровно через три месяца, весною, и Пасха в этот год не наступит.
— Саша, — сказал Голдовский сердито, — я понимаю, что смутные времена порождают массу лживых прорицателей и шаманов, но видеть тебя среди них — это, извини, какая-то глупость.
Он сухо попрощался и ушел спать. Ночь сразу же потеряла для него все очарование, и удовольствие от поездки оказалось напрочь испорченным, ибо, сколь ни было нелепым это заявление, слишком большую власть имел над Голдовским Тезкин и просто так отмахнуться от него Лева не мог.
Сон оставил его, и до утра он со страхом слушал, как воет поднявшийся за окном ветер и наносит на дорогах сугробы. Неслыханная тоска, сродни той, что испытал он в раннем детстве, впервые узнав, что люди умирают, снова сковала его душу, и он почувствовал себя растерянным и беззащитным, точно исчез порожек, за которым находился дом, и остался лишь мир, подвластный ветру и неведомой злой воле. «Все это наши глупые российские штучки, без которых мы никак не можем обойтись. Но лучше б ничего этого он мне не говорил.» — подумал Голдовский, и спокойно раскинувшиеся во сне, не ведавшие страха клиенты вызвали у него зависть и неприязнь.
5
Впрочем, когда Лева вернулся в Москву и снова погрузился в свои дела, страхи его мало-помалу рассеялись. Вокруг была обычная жизнь, ни о каком конце света никто не говорил. Приходили люди, работали факсы, заключались новые контракты на несколько месяцев вперед, на его счета переводили деньги, и предположить, что с этим устойчивым и непоколебимым миром может что-то стрястись, — для этого надо было иметь слишком богатое воображение. Голдовский успокоился и лишь пожалел своего бедного друга: как бы тот совсем не свихнулся в лесной глуши от умственного напряжения и одиночества. Но на всякий случай приостановил до апреля поездки в Хорошую, ибо не желал рисковать репутацией фирмы и подвергать себя новым душевным потрясениям.
Однако покой его оказался недолгим. Не прошло и двух недель, как переговоры между безумным, но устойчивым Саддамом и умным, но недолговечным Бушем окончательно зашли в тупик, и Джордж, к вящей Хусейновой славе, обрушился на нашего бывшего союзника. И вот тогда-то до Москве, и без того ошалевшей от того, что толстый и несимпатичный премьер Павлов заставил стоять ее в очередях, обменивая купюры, а молодцеватый всадник и авантюрист Невзоров ломать голову, что же в самом деле произошло в Вильнюсе, поползли по Москве слухи, что Саддам в ответ на вторжение взорвет кувейтские нефтяные скважины и из-за пожаров произойдет экологическая катастрофа, какой мир еще не знал: потекут по земле реки огненные, те самые, о которых некогда туманно, но грозно выразился Иоанн Богослов, а спасутся лишь два человека, что нынче летают на орбите и делают космические снимки. И не случайно произойдет все это именно в нынешнем году, добавляли люди сведущие, когда совпадают Благовещение и Пасха, что таит в себе гибельную силу.
Люди доверчивые охотно внимали и умножали эти слухи, относясь к ним, впрочем, со свойственной россиянам беспечностью и вовсе не стремясь к тому, чтобы в оставшееся время спасти свои заблудшие души. Солидные мужи в костюмах и еще более солидные — в рясах убеждали обывателей, что ни с материалистической, ни с религиозной точки зрения ничего подобного произойти не может, ибо о том часе ведает лишь Бог-Отец, а годы, когда бывала кириопасха, ничем особым в истории не отмечены и что подобного финала ждали еще в 1459 году и вслед за этим в 1492-м, но не дождались, — наученная горьким опытом относиться ко всему, что идет из официальных источников, скептически публика предпочитала ничему не верить. И бедный Левушка совсем потерял голову.
Вся радость жизни, все его успехи и выгодные контракты, самые заманчивые предложения, словно в насмешку сыпавшиеся на него в ту зиму, все краски дня для него померкли, и одна мысль им владела: а что если все это правда? И к чему и зачем нужно было куда-то стремиться, что-то возводить и покорять, если не пройдет и трех месяцев, как все превратится в тлен? Но почему именно теперь, когда он еще молод, полон сил и его ждет блестящее будущее? Почему ему не дали худо-бедно прожить его жизнь и уж только потом стали бы за нее судить?
Он вдруг почувствовал себя обманутым — чувство, не раз испытанное им в юности и по странной случайности или, напротив, язвящей закономерности связанное все с тем же Тезкиным. Но теперь этот обман казался ему куда более жестоким, он не спал ночами, и. как тогда, в Хорошей, его мучил страх.
Так неужели же прав был его мудрый папаша Давид Евсеевич, с которым честолюбивый Лева всю жизнь спорил и боролся, печально и свысока глядевший на суетливые старания сына, а сам довольствовавшийся дешевой квартиркой, дурацкой работенкой редактора в техническом журнале, чтением мемуаров, ничуть не жалевший о бездарно прожитой жизни и оставшийся на старости лет у разбитого корыта, когда и журнал его вконец обанкротился вместе с обанкротившейся страной и либеральными грезами детей двадцатого партсъезда? Неужели же мы все окажемся у этого корыта и — мало этого — нас станут еще судить и на этот Суд не возьмешь ничего из того, чем по праву гордишься здесь? Не мог Лева Голдовский относиться к этому как безалаберный русский люд, готовый пропить и прокутить не только эту, но и ту жизнь. Ему нужны были полная ясность в этом вопросе и четкий ответ: что же теперь делать?