— И Неелов?.. — спросила Дубянская под влиянием какой-то неопределенно мелькнувшей у ней в голове мысли.
— Нет, он отказался, потому что нездоров.
Дубянская облегченно вздохнула.
— И будете играть?..
— Да… Но, клянусь вам, последний раз…
— Смотрите, вспомните печальную историю моего несчастного отца, которую я вам рассказывала, и берегитесь, прошу вас, этих людей… До добра они вас не доведут… Это истинные сотрудники сатаны… Если вы хотите спокойствия своей души — разойдитесь с ними.
— Я это делаю и сделаю.
В то время, когда коляска с молодым Алфимовым и Дубянской уже катила по Выборгскому шоссе, на хорошенькой дачке в одном из переулков, прилегающих к Муринскому проспекту, царила оживленная деятельность.
Дмитрий Павлович Сиротинин с истинным наслаждением поливал куртины[2] цветов, а Анна Александровна хлопотливо накрывала на террасе стол и по временам с беспредельной любовью смотрела на сына.
— Милый ты мой, сколько ты для меня сделал!.. — проговорила она наконец, ласковым взором окидывая дачку, сад и огород. — Да и не для меня одной, а и еще для кое-кого! — прибавила она лукаво и ласково.
— Полно, мама, много ли я для тебя сделал! Вот разве в будущем пойдет лучше… — откликнулся Дмитрий Павлович. — Оно на это и похоже. Последнее время хозяйский сын оказывает мне такое доверие, что все удивляются — постоянно старается оставлять ключ от кассы у меня… А только и тогда я не думаю, чтобы Елизавета Петровна была у нас счастливой. Она привыкла жить в лучшей обстановке…
Мать не успела возразить ему, как у палисадника остановилась коляска, привезшая Дубянскую и Алфимова.
Анна Александровна стала так усердно просить его, что он не сумел отказаться и вошел. Елизавета Петровна также приняла живое участие в цветах и овощах.
Завязалась веселая, непринужденная болтовня, и какой бесцветной и гнетущей скукой показались Ивану Корнильевичу разговоры, которые ведутся в его компании.
Было уже поздно, когда Дмитрий Павлович проводил Елизавету Петровну домой.
На углу Литейной и Сергиевской она заметила горничную Любовь Аркадьевны, которая о чем-то разговаривала с Нееловым, но, увидя приближающийся экипаж, мгновенно исчезла.
Войдя в дом, Дубянская, томимая каким-то тяжелым предчувствием, тотчас пришла к Любовь Аркадьевне.
Маша уже встретила ее у дверей ее спальни.
— Барышня спит, — проговорила она, слегка отворяя дверь и указывая на лежавшую фигуру девушки.
— Хорошо, не будите ее… — отвечала Елизавета Петровна. «Странно, странно… — сказала она про себя. — Здесь что-то затевается…»
На другое утро Маша снова не пустила Елизавету Петровну к Любовь Аркадьевне, говоря, что та хотела хорошенько выспаться и не велела будить себя.
В двенадцать часов Екатерина Николаевна, узнав об этом от Дубянской, приказала Маше разбудить барышню.
Та повиновалась, но, вернувшись, объявила, что дверь барышни заперта изнутри, и как она ни стучала, не получила ответа.
В доме все переполошились и послали за слесарем, но ранее, чем он явился, кому-то удалось подобрать ключ и отпереть спальню Любовь Аркадьевны.
Самой ее там не было, но вбежавшая прежде всех Маша схватила со стола и отдала Елизавете Петровне запечатанное письмо без адреса.
Дубянская передала его Екатерине Николаевне.
Та судорожно разорвала конверт, развернула письмо и громко прочла:
«Дорогие родители, простите меня за то горе, которое я вам причинила, но и поступить иначе я не могла. Моя любовь сильнее дочернего долга. Но мы скоро увидимся — так скоро, как вы меня простите.
Люба».
— О, Боже! О, позор! — воскликнула Селезнева. — Она сбежала с этим адвокатишкой.
— Господин Долинский сидит у Сергея Аркадьевича… — заметила Маша.
XXI
АРЕСТ КАССИРА
На дворе стоял конец сентября.
Петербург уже начинал оживать после летнего затишья, хотя сезон еще не начинался.
Было то межсезонное время, которое бывает в столицах в апреле и сентябре.
В первом случае все еще находятся в городе, но собираются его покинуть, а во втором многие уже приехали, но не устроились, не вошли, так сказать, в городскую колею.
На улицах уже людно, но нет еще настоящего оживления, все как-то особенно настроены, все куда-то спешат, видимо, обремененные заботами и делами межсезонного времени.
В клубах и театрах почти пусто, артисты играют, что называется, спустя рукава, набираясь сил к предстоящему сезону.
В присутственных местах, банках и конторах тоже среди служащих заметно апатичное отношение к делу.
Летом его было меньше, многие только что вернулись из отпусков и еще не сбросили с себя расслабляющие впечатления летнего кейфа, да и другие, следуя их примеру, неохотно переходят от сравнительного летнего безделья к серьезной работе.
Исключение в описываемый нами день представляла банкирская контора «Алфимов с сыном».
В ней царила полнейшая тишина и шла сосредоточенная напряженная работа.
Начиная с самого Корнилия Потаповича, летом почти не занимавшегося в конторе, и до последнего служащего — каждый был проникнут сознанием важности делаемого им дела.
Иван Корнильевич сидел в своем кабинете, помещавшемся рядом с кабинетом его отца.
Лицо его было мертвенно бледно и искажено ужасом сознания приближающейся развязки.
Дверь скрипнула.
Он вздрогнул и замер, но, увидя графа Сигизмунда Владиславовича, вздохнул свободнее.
Граф Стоцкий, поздоровавшись с молодым человеком, оглядел его внимательно.
— Что с тобой?
— У нас идет проверка кассы и книг… — пониженным шепотом, в котором слышалось необычайное волнение, отзетил Иван Корнильевич.
— Ну, так что же?
— Разве ты не знаешь?
— Я ничего не знаю… — спокойно ответил граф.
— Это ужасно… Что будет! Что будет!
— Неужели ты брал деньги из кассы? Какая неосторожность! — будто бы только сейчас поняв в чем дело, воскликнул граф Сигизмунд Владиславович с поддельным испугом.
— Увы! Откуда же бы я брал их на эти громадные кутежи и проигрыши…
— Сколько?
— Сорок две тысячи…
— Ого… Но разве ключи были у одного тебя?
— Нет, я оставлял иногда их кассиру…
— Это Сиротинину?
— Да, Дмитрию Павловичу.
— Поклоннику Дубянской и, кажется, счастливому… В таком случае, все в порядке и идет отлично, — заметил граф.
— Я тебя не понимаю.
— А между тем это более, чем просто. Сама судьба дает тебе в руки прекрасный случай отделаться от беды и от соперника…
— Что ты говоришь? — воскликнул, весь вспыхнув от негодования, молодой Алфимов.
— Дело, дружище, только дело.
— Но это подлость!..
— Громкое слово… Своя рубашка ближе к телу… Впрочем, если ты из идеалистов — принимай позор на свою голову… Не надо было допускать до ревизии и сказать отцу, прося его пополнить из твоего капитала…
— Он проклял бы меня, и на меня бы еще обрушилось проклятие матери.
— В таком случае, надо выбираться из воды… Тут нечего думать, что потонет другой…
— Боже мой, Боже мой… — ломал себе руки Иван Корнильевич.
— С чего же это надумалось Корнилию Потаповичу производить ревизию?
— Он целое лето не занимался делами и захотел проверить.
— А-а… Так как же ты?
— Что?
— Мой дружеский совет не подставлять свою голову… Вспомни, какими глазами посмотрит на тебя Елизавета Петровна, когда все обнаружится… Ведь папенька твой, выгнав тебя из дому, не поцеремонится прокричать о твоих проделках по всему Петербургу.
— Не говори… Он не пощадит, это я знаю.
— То-то же… А тут очень просто, настаивай на том, что ничего не знаешь, и все падет на него. Нужно только уметь владеть собою…
Он не договорил, так как в кабинет вошел сам Корнилий Потапович.
Он был мрачнее тучи и резко швырнул Ивану Корнильевичу какой-то листок.