Надо сказать, в одежде Анюта была не слишком привередлива (да и с чего бы), но нарядиться любила, ее приводила в тихий экстаз буквально каждая новая вещь. Джинсы и ветровка, приобретенные мною через Шахмурадова, совершенно ее потрясли. Прижимая эти сокровища к сердцу, она убежала к себе, долго шуршала там перед зеркалом, потом открыла дверь – и остановилась на пороге своей комнаты, с ложной стыдливостью опустив улыбающееся лицо. В новом наряде она была чудо как хороша, рыжеватые волосы ее уже порядочно отросли, я ее похвалил, она посмотрела на меня долгим обещающим взглядом, медленно повернулась и ушла переодеваться, оставив открытою дверь. А я пошел к себе – и чувствовал себя при этом препакостно: значит, все-таки я для нее человек, меняющий тряпки на ласки.
Жизнь взаперти Анюту совершенно не тяготила: целыми днями она бродила по пустой квартире, лежала на неубранной постели или сидела у окна и ждала меня. Во всяком случае, возвращаясь домой, с книгой в руках я ее не заставал. Разве что на кухне, у включенного телевизора. Чтобы приучить ее к хорошим книгам, вечерами я просил ее почитать мне вслух: притворялся, что глаза устали. К этой своей единственной обязанности Анюта относилась серьезно: приходила в мою комнату, садилась в кресло, придвигала торшер, открывала книгу на закладке, а я лежал на своей тахте и слушал музыку ее нежного голоса. Сперва Анюта читала скверно, с запинкой, особенно сердили ее иностранные имена ("Тэсс из рода д'Эрбервиллей" ей никак не давалось, "джентльмены" она упорно прочитывала как "джельтмены"). Но постепенно она втянулась, стала следовать дыханию текста, иногда даже умолкала и, прислушиваясь к только что прочитанной фразе, недоверчиво покачивала головой. Деревенская девчонка, она и не подозревала, что я подсовываю ей давно мною читанные книги из золотого минимума для тинэйджеров, какое там, в свои шестнадцать лет она не знала, что такое Маугли. Да это и понятно: Иван Данилович, сам человек довольно начитанный, держал на своих полках главным образом историческую и мемуарную литературу, не считая, конечно, школьных учебников. Итак, она читала мне вслух, приглушая голос, когда доходило до интимных подробностей, и поглядывая на меня глазами многоопытной женщины, я смотрел сквозь ресницы и с горечью чувствовал, что все это – не то, что мой поезд уходит все дальше и что я остаюсь одинок. Потом мы как бы между прочим беседовали о прочитанном. В том, что касается причин и мотивов человеческих действий, Анюта была не по-детски, а по-бабьему, нет, не то слово, по-цыгански мудра: душевные побуждения ей казались несерьезными, эфемерными ("Ну, и подумаешь, застыдилась она, фифа какая, много о себе понимает, могла бы и потерпеть"), зато в практических она разбиралась, как цыганка в колоде карт. Страшно было с нею читать детективы, убийцу Анюта определяла задолго до того, как я начинал ориентироваться в потоке имен. "Да ну, Евгений Андреевич, тут и гадать нечего, этот убил, как его, Джонсон Смит". И, когда ее правота подтверждалась, охотно мне объясняла: "А вот тут, в одном месте, вы не заметили, так прямо и написано. "Что-то холодает, подумал он". Разве не ясно? Убийца не думает, если подумал – значит, не он". На ночь мы час-другой занимались с нею немецким, смешно было наблюдать, как она выговаривает "плётцлихь унд етцт", старательно шевеля непослушными бледно-розовыми губами и темно-розовым язычком, так хотелось схватить ее в охапку и поцеловать прямо в этот трепещущий от напряжения язычок. Но я представлял себе, что после этого будет: деловитое факанье с лепетом благодарности – и затяжная, тягостная фальшь. "Ах, Евгений Андреевич, я так, я так, я так вам признательна". Надолго ли хватит этого "так"? До первой встречи с кем-то нормальным, до случайной близости с чужим человеком в тесном вагоне метро. И – неизбежная расплата: "Вы что, возомнили, что я за красивые глазки вам отдалась? Да посмотрите на себя в зеркало". Так оно и случилось, только без факанья, пропади оно пропадом. "Поглядите на себя в зеркало" – это было, до этого мы дотянули. Надо было раньше раскрывать парашют.
О существовании Лизы и о наших с ней отношениях Анюта скоро узнала – от самой Лизы, естественно: эта неврастеничка позвонила в мое отсутствие и наговорила Анюте целую кучу страшных слов (в частности, обещала заразить меня СПИДом и таким вот манером маленькую стерву достать). Впрочем, Анюта никогда не была словоохотливой. Она лишь сообщила, что звонила Елизавета Никитична, и после некоторого молчания спросила: "Это ваша любовница?" Я утвердительно кивнул. "Молодая?" – "Ровесница мне". – "Красивая?" – "Смотря на чей вкус". Больше вопросов не было. Лизавета устраивала мне истерику за истерикой, грозилась сойти с ума (что на нее вообще-то было похоже), покончить с собой (а уж это, извините, дудки), звонила Анюте, оскорбляла ее и пугала. Особенно бесило Лизавету то обстоятельство, что я перестал оставаться у нее на ночь (сама она ко мне никогда не ходила, не желая пересудов, этой странной логики я так и не понял до конца), и надо было видеть сатанинские уловки, на которые Лизавета пускалась, чтобы задержать меня до утра. "Растлитель малолетних! Педофил! Боишься напугать ребенка? Да ты ее пугаешь всякий раз, когда к ней враскорячку подходишь!" Я ничего не пытался ей объяснить (поди объясни), я только требовал, чтобы она перестала терроризировать мою племянницу, иначе… иначе я не знаю что. Правда, Анюта не жаловалась: более того, довольно скоро она перестала меня информировать о звонках Елизаветы Никитичны, а чуть позднее изыскала какой-то способ эту громоподобную женщину приручить. В один прекрасный день я застал свою воспитанницу мирно беседующей по телефону – естественно, с Лизаветой, других знакомых у Анюты еще не имелось. "До свиданья, Лизочка, – сказала Анюта, когда я вошел, – звоните почаще". Лизочка! Ничего себе, две подружки: Анечка да Лизочка, слон и моська, лев и собачка. "А она мне сама так сказала, – как бы оправдываясь, проговорила Анюта. – Зовите, говорит, меня просто по имени". И, подумав, добавила: "Умная женщина, хорошо понимает людей". Постепенно мои отношения с Лизой стали приобретать отвлеченный характер (что перемежалось взрывами мастодонтских страстей), Лиза все чаще передавала насмешливые приветы "Лолите", а где-то к началу летних каникул года желтой змеи она и вовсе сошла на нет, увлекшись заезжим алтайским провидцем.
О, это было чудесное время. Я чувствовал себя и отцом, и братом, и тайным любовником, и духовным пастырем. Последнее, впрочем, удавалось мне меньше всего, поскольку строптивая беглянка моя все чаще выказывала свои рожки. Да что там говорить, ни одному моему указанию она так и не подчинилась до конца: о школе я уж и не говорю, о прописке тем более, даже с чтением ежевечерним пришлось покончить, Анюта жаловалась на головные боли, это, может быть, было у нее возрастное, я не специалист в подобных делах. О печальном происшествии в лиховской школе мы не разговаривали: это было негласным табу. Несколько раз, рассказывая мне о своих учителях и о школьных подружках, Анюта подступала к черте и готова была мне что-то об этом деле поведать, но ей нужно было мое поощрение, и, не дождавшись его, она отступалась. Я не хотел ее исповеди: общая картина была мне ясна, подробностей, сообщенных отцом, было более чем достаточно. Даже так: чем больше Анюте хотелось открыть мне так называемую всю правду, тем решительнее я от этого уклонялся. Я предполагал, что Анюта уже подготовила для меня версию случившегося (может быть, даже еще до побега) и очень на эту версию рассчитывает. Возможно, она надеялась, что углубление в интимные подробности поможет ей сократить телесную дистанцию между нами, но я такого сокращения (точнее, сокращения таким способом) не желал: оно меня сделало бы пятым соучастником насилия. А может быть, Анюта рассчитывала таким образом меня разжалобить, но я, если честно сказать, жалел ее лишь как жертву отцовского произвола, но не как жертву насилия, в котором, старик был прав, Анюта сама была виновата. Вообще, чтобы растрогать меня, у Анюты имелись иные средства: как и я, в раннем детстве, она потеряла мать, наше сиротство могло бы нас сблизить, но, будучи существом рассудочным, Анюта этой возможности просто не видела. Я же, со своей стороны, не пытался ей в этом помочь: мне от нее не нужно было ни жалости, ни сострадания, мне от нее нужна была только любовь, ни на что меньшее я не мог согласиться. Попытки инсценировать любовь Анюта время от времени предпринимала, но шла при этом очень уж прямолинейным путем. Был такой случай. Однажды поздно вечером, когда мы уже разошлись с нею по своим постелям, я услышал, как она жалобным голосом меня зовет: "Евгений Андреевич, можно вас на минутку?" Я встал, не спеша оделся (небрежности в домашней одежде я не терпел даже тогда, когда жил одиноким) и направился к своей беглянке. Дверь в ее комнату была открыта, Анюта лежала на своем диванчике, натянув одеяло до подбородка, и смотрела на меня большими глазами, мерцавшими желтым и синим. Верхний свет был включен. "Какие проблемы?" – спросил я ее, уже предполагая, что сейчас меня начнут соблазнять. "Что-то с сердцем у меня, – сказала она полушепотом, – какие-то перебои, послушайте, пожалуйста". Я повернулся и пошел за корвалолом, и мне послышалось, что за спиной у меня было тихо, но внятно сказано: "Убила бы, честное слово". Как это просто у них: "А знаете, давайте я вас утешу". И – утешают, лепеча: "Любименький, миленький, уау". А на уме в это время: "Убила бы, честное слово". Собственно, мне следовало бы понять уже тогда, что из моего плана ничего хорошего не выйдет, но, во-первых, что было делать? Не возвращать же девчонку обратно к отцу, а во-вторых – с каждым днем я к Анюте все больше и больше привязывался. Мне было горько с нею – и хорошо. Всю полноту жизни, которой я недобрал, Анюта мне подарила – и потому заранее мною прощена, что бы она ни совершила. Прощаю и тех, кто владел ее телом: моей радости им все равно не понять, и ее они у меня не отнимут. Пусть будет благословенна ее дальнейшая жизнь, и пусть моя смерть будет поскорее забыта.