Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я написал "упавшим голосом" по бедности своего языка, и создалось, по-видимому, впечатление, что Анюта прямо-таки трепетала от нетерпения броситься на шею безобразному старику. Все было не так: у нее, как я теперь понимаю, имелись две разработанных линии поведения, любовная и родственная, разложенный диван позволил ей предположить, что первая предпочтительнее (женщина востра на такие подробности, ей довольно окинуть место действия взглядом, чтобы сказать себе: "Ага, дело будет"), но тут Анюта ошиблась: я разложил диван во всю ширину и застелил его пледом для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что это именно ее место. И, осознав свою ошибку, Анюта поспешно переключилась на запасной вариант, но верную (почтительную) интонацию ей удалось подобрать не сразу, звук немного поплыл, вот и получилось то, что я назвал "упавшим голосом". Оба варианта устраивали Анюту в равной степени, она приехала готовая стать и любовницей, и воспитанницей, в зависимости от того, что мне требуется. Однако после того, как любовный вариант был забракован, с каждой минутой он отступал все дальше, пока не стал вообще невозможным: на первый порыв ничего списать уже было нельзя, формировался родственный комплекс, который где-то выше я условно назвал шекспировским. Я этого, честно скажу, не предвидел (семейного опыта, в сущности, я не имел) и понял, что поезд уходит, когда он уже стал набирать ход. Анюта же поняла это сразу и все-таки огорчилась: она так и так приехала готовая платить, неважно чем, послушанием или телом, но опекунский, родственный вариант был для нее намного сложнее, ей предстояло теперь постоянно доказывать обязательность своего пребывания в моем доме. Первый порыв эту проблему закрыл бы самым простым и уже ей доступным способом. Попутно сама собою была бы решена и другая проблема: мы оба ни на минуту не забывали, что Анюта приехала с горькой девичьей тайной, любовный вариант эту тайну мгновенно бы рассекретил, а опекунский, напротив, возводил ее в ранг запрещенных, болезненных тем. Так что "упавший голос" пришел мне на ум неспроста: Анюта пожалела, что простое и удобное решение упущено. Теперь ей предстояло скоренько помладшеть, нащупать детские модуляции – да еще и определиться, кто она для меня, младшая сестра, племянница или послушная дочка. Мне тоже горько было, что поезд так быстро уходит, но я не мог и не хотел пользоваться одной лишь деликатностью ее положения: мне нужно было, чтобы меня полюбили. Несчастный глупец, Анюта приехала совсем не за этим: с того, в чем я видел венец трудов доброго гения, она предпочла бы начать. А дальше? А дальше по обстоятельствам: главное для нее было – закрепиться на этом плацдарме. И затаиться. И потерпеть. И подождать. Не думаю, что Анюта явилась с обдуманным планом меня извести, но смертной тоской от нее пахнуло: недаром, увидев ее на пороге, так задрожала моя душа. То чудище, на остров к которому в сказке летала славная купеческая дочка, имело основания для оптимизма: в косматой глубине его сидел неотразимо молодой, спортивный и красивый принц. А кто сидел во мне? Да я же сам и сидел. "Снимите маску, маска!" Мне нечем было ее удивить.

Взглянув на меня с усталым любопытством ("Рожна тебе надобно, старая образина!"), Анюта села на краешек дивана и проговорила:

"Ноги не держат, всю ночь не спала".

"Ты что же, ночью ехала?" – запоздало удивился я.

Она кивнула, потом сказала:

"Днем было бы не уйти".

Я помолчал, вникая в эту фразу.

"А что, отец не знает?"

Она посмотрела на крошечные старомодные наручные часики (явно мамашины), тонкие губы ее искривились в усмешке:

"Теперь уже знает. Я ему записку оставила".

"И написала, что ты у меня?"

"Конечно, – она пожала плечами. – У кого же еще?"

"Значит, скоро приедет".

"Кто?" – не поняла она.

"Твой отец".

"Нет, не приедет, – она покачала голенькой своей головой. – Пока мы сами не позовем".

МЫ – это было приглашением к соучастию, просьбой откликнуться.

"Сейчас будем завтракать", – откликнулся я.

"Спасибо, не хочется, я в поезде ела. Спать ужасно хочу".

"Тогда ложись".

Она вопросительно взглянула мне в лицо: да? теперь уже да?

Я отрицательно покачал головой.

"Эта комната – твоя, ключи на столе. Закройся – и спи".

"А вещи мои? – спросила она. -Я их на Казанском вокзале оставила, в автоматической камере".

"Почему на Казанском?"

"Так, – она снова усмехнулась. – Конспирация".

"Следы заметала?"

"Ага".

Я оставил беглянку одну, велел никому не открывать, к телефону не подходить – и поехал за ее приданым.

Приданого оказалось не так чтобы много: две стареньких кошелки, багаж вполне транспортабельный, но я понимал, почему Анюта его оставила: а вдруг я ее не приму.

Когда я вернулся с вокзала, дверь ее комнаты была настежь распахнута, беглянка спала на своем диванчике, накрывшись пледом с головой. Дыхание у нее было совершенно беззвучное. Я подошел, наклонился: да нет, живая. Глаза у Анюты были мучительно зажмурены, как будто и во сне она боялась увидеть меня. Вот так началась наша с нею семейная жизнь.

11.

Почти два года, до своих восемнадцати лет, Анюта жила у меня на правах дальней родственницы. Паспорт она с собой привезла, но на прописку отдавать его категорически отказалась, то есть, что значит "категорически"? Просто сказала: "Не надо", – и все, у нее это "не надо" звучало как объективная истина. Я, признаться, оказался в довольно глупой ситуации: участковый – мой хороший знакомый, и на его снисходительное отношение к моей племяннице из провинции я очень рассчитывал. Теперь при встрече он всякий раз юмористически спрашивал: "Ну, что, дядюшка, будем законы уважать – или перебьемся?" Дальше этих вопросов дело не заходило, а в скором времени в городе начался такой бардак, что проблема потеряла актуальность. Нет, соседские шепотки по подъезду гуляли: мол, профессор (все почему-то называли меня профессором) прислугу из деревни привез, малолетнюю дурочку, живет с нею, старый козел, и эксплуатирует, как домашнюю скотину. К счастью, Анюта выглядела старше своих лет, и даже сосед мой сверху, как я уже говорил, прокурор, отнесся к этим слухам безо всякого интереса. Не знаю, дошли ли до Анюты эти сплетни: скорее всего, не дошли, поскольку первые полгода она из квартиры не выходила ("Ты бы съездила в центр погулять". – "А что я там потеряла?"), да и позднее, когда начались ее выезды, шла через двор с независимым видом, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь. В школу ходить она тоже не захотела, предпочла заниматься со мной на дому – и, должен сказать, относилась к моим урокам с почтением. "И тригонометрию вы можете объяснять? Вот это я понимаю". За домашнюю работу она с готовностью взялась, но я ее в скором времени от этих дел отстранил. Неряхой Анюта оказалась чудовищной: все, за что она ни бралась, обращалось у нее в грязь, доделать до конца она ничего не могла, вечно у нее тухло недостиранное белье, оставался недометенным мусор, неделями она могла ходить, перешагивая через оброненный посреди коридора свой собственный лифчик. Вообще она, как я заметил, жила в каком-то ином миропорядке, где между наличием и отсутствием нет четкой разницы, и мне, аккуратисту-холостяку, приходилось принимать ее расплывчатую, размытую вселенную как данность. Умение готовить, которым она пыталась меня соблазнить, также оказалось фикцией: по-видимому, в Лихове она росла, ни к чему на кухне не притрагиваясь и полагаясь всецело на мать, а затем на отца.

Кстати, о лифчиках. Однажды, возвращаясь вечером с работы (у меня было заседание кафедры, затянувшееся, как это часто в дамских коллективах бывает, до семи часов), я увидел Анюту сидящей в скверике на скамейке: она прекрасно знала, каким путем я иду от автобуса к дому, поскольку высматривала меня из окна. В тот вечер, как нарочно, шел дождь с мокрым снегом, и в парусиновой курточке своей она так замерзла, что губы у нее стали синие и едва могли шевелиться. Насколько мне помнится, на улицу она вышла первый раз. "Что ты здесь делаешь?" "Дверь не могла открыть, ключ заело". Это была неправда, дверь у нас открывалась даже слишком легко. Как выяснилось, Анюту вспугнула соседка, тучная женщина с пронзительным голосом и таким же пронзительным взглядом, она приоткрыла свою дверь (напротив нашей) и крикнула Анюте, достававшей ключ: "А вот сейчас милицию позову!" И воспитанница моя в панике убежала. "Зачем же выходила?" – спросил я ее. Она посмотрела на меня с укором и сказала: "Мне вата нужна". Черт побери, я действительно держал в доме ровно столько ваты, сколько требуется холостяку, то есть клочок. Это открытие заставило меня поинтересоваться смежными, так сказать, проблемами, и обнаружилась зияющая нищета, полная штопки и дыр. Опыта в подобных покупках у меня не имелось (такие, как я, не дарят женщинам белье и чулки, они дарят им себя, со всеми отягчающими обстоятельствами), тем не менее я представлял себе, что решить эту проблему будет непросто: давно прошли петродолларовые времена, когда в любом универмаге секции были завалены дамскими причиндалами, и у меня на глазах в универмаге "Москва" задержали воровку, которая выносила под норковой шубой десятка полтора полиэтиленовых пакетов с гэдээровским бельем. На помощь опять же пришел Шахмурадов, он справился о размерах моей любимой – и с лучезарной улыбкой достал из своего сейфа именно то, что мне было нужно, сопроводив это словами: "Надеюсь, будет довольна твоя, так сказать, Эмманюэль". Денег он с меня за это добро не взял – чем укрепил в подозрениях, что имеет от нашего сотрудничества хороший навар. Позднее к этой гуманитарной миссии подключился и Гарик, который, маслясь и приговаривая свое "дамьятта, датта, даядхвам", дарил Анюте, бывало, и парижское белье, которое она тут же молча уносила в свою комнату. "Да выйди в обновке, покажись! – кричал ей Гарик. – Все тут свои, чего стесняться!"

25
{"b":"120125","o":1}