Это был Барнабаш, заасфальтированный в проезжую часть, вертикально вбетонированный в заполненную застывшим раствором яму. Погребенный стоя и, по всему судя, заживо. Его лицо напоминало гигантский помидор. Оно было изуродовано и обожжено, его покрывали серые и черные струпья — засохшие комья цемента и асфальта. Несчастный был без сознания и явно задыхался — он хрипел и ловил ртом воздух. Выпученные глаза налились кровью и закатились. С разбитых губ стекали розовые струйки слюней и срывались ругательства. Жуткая говорящая репа посреди черного поля, воняющего дегтем, увядшими розами, гнилыми апельсинами и горелым мясом.
Я вспомнил о рации в кармане плаща. Вытащил ее, включил, но заговорить не успел. Под белой машиной, которую я принимал за полицейскую, злобно взвизгнули шины. Механический зверь бросился в атаку. Я понял, что это ловушка и что автомобиль мчится прямо на меня и вот-вот убьет, и все же я остался на месте в совершенном ошеломлении и с последней бесполезной мыслью в голове: я не успею ответить на раздраженное «Что там?», выкрикнутое Олеяржем. Я бы с радостью ответил ему одним словом: эффектное получилось бы прощание.
Но смерть нанесла удар в другом месте. В паре метров от меня машина резко затормозила, вильнула в сторону и изменила направление. Автомобиль с заблокированными колесами не без элегантности скользил по свежему асфальту. Хотя скорость его была не слишком велика, правое переднее колесо срезало голову Барнабаша, как гильотина. Раздался противный хруст, и голова отлетела, как если бы ею выстрелили из пращи. Машина не остановилась, мотор набрал обороты… несколько секунд «шкода» преследовала подпрыгивающую по Рессловой улице голову, а потом резко свернула на Диттрихову. И исчезла, а водителя я так и не разглядел.
Я не упал в обморок. Я не посмел упасть в обморок. Я себе этого не позволил. Но вот промолчать мне не удалось. Я стоял, расставив ноги, над рацией, которая валялась возле кровавого обрубка шеи Барнабаша, и, прижав ладони к ушам, повторял «нетнетнетнетнетнет», чтобы заглушить безумный стук мельничных колес снесенной Шитковской мельницы. И это продолжалось очень долго.
А потом все изменилось. Улица кишела черными униформами, среди которых выделялось серое пальто. Оно было на человеке с лысой головой, проталкивавшегося ко мне сквозь толпу. Из его ушей торчали два белых носовых платка, и он что-то взволнованно говорил, а может, так только казалось, во всяком случае языку него во рту раздраженно шевелился. Я ничего не слышал, я был так же глух, как и он. Я хотел вынуть руки из карманов, но обнаружил, что они с силой прижаты к ушам. Я опустил их, и стук немедленно прекратился. Я услышал голос Олеяржа, который как раз произнес фамилию — Юнек.
— Юнек в больнице, — почти прошептал я. — Ночью он ввязался в какую-то драку.
— Вы с ума сошли, — пробурчал полковник. — Вы что же, не слышите, что я говорю? Кто наплел вам, будто он в больнице? Он лежит в доме Барнабаша в луже крови. Рядом с трупом брошен нож — тонкий старинный кинжал. Он вошел в одно ухо, а вышел в другое.
Я ощутил жалость — не к Юнеку, нет, а к себе. Я был уверен, что его смерть запишут на мой — и так уже немаленький — счет. В душе я прощался с недавно завоеванным доверием. Ведь даже номерной знак белой «шкоды» я смог запомнить только наполовину, хотя довольно долго смотрел на него. Хватило одного телефонного звонка, чтобы удостовериться, что автомобили с номерами этой серии полицией не используются. Я допустил очередную фатальную ошибку.
Днем на сцене появился Труг — как и всегда, когда требовалось провести тщательную и отвратительную работу. Дело в том, что голова Барнабаша скатилась с Рессловой улицы на набережную, где одна из колонн Танцующего дома отфутболила ее, словно мяч в ворота, в решетчатое ограждение над рекой. Она застряла в переплетении железных цветочных гирлянд, и извлечь ее оттуда никак не удавалось. Вызволил ее Труг — вырезал хирургической пилой. Круглое отверстие в ограде сохранилось и по сей день.
Когда вечером я опять остался один на загороженной с обеих сторон улице, то вспомнил о грузовике со стрелой подъемного крана, который утром стоял возле храма Святого Вацлава. Оранжевая «татра», модель, давно уже замененная более новой и мощной. Зачем дорожникам мог понадобиться кран? Я подбежал к церкви и снова оглядел все механизмы: бетономешалка, асфальтоукладчик, каток. Подъемный кран исчез. Я был убежден, что это тот самый, с помощью которого маньяк-убийца насадил на флагштоки возле Центра конгрессов ноги Ржегоржа и снял королевский венец со шпиля башни Святого Штепана, чтобы вплести в него юного вандала. Я и подумать не мог о том, чтобы рассказать об этом Олеяржу.
В гостиницу «Бувине» я вернулся, когда уже стемнело. Я размышлял о словах полковника, сказанных мне перед тем, как он уехал с места убийства. Он нашел меня на набережной. Правое ухо у него было переполнено черной гадостью, будто его тоже пытались закатать в асфальт. Вот что он мне сказал: «Бывает ли зрелище более жалкое, чем телохранитель, который не уберег своего подопечного? Телохранитель, который не уберег двух подопечных. Сам черт прислал вас в полицию. Возможно, вы и впрямь ничего не знаете, возможно, не хотите видеть правды, а возможно, ведете с нами грязную игру, но очень похоже на то, что все эти убийства совершаются в честь одного-единственного человека, хотя я и не нашел пока этому разумного объяснения. Хотите узнать, кого я имею в виду? А сами вы не догадываетесь? Вижу, что до вас начинает доходить, что вы тоже начинаете понимать. Этот человек — самый плохой полицейский в мире, этот человек — вы».
XXII
Разящей молнией становишься ты, вековечный ливень крутого бархатного свода черноты.
Р. Вайнер
Полиция осталась верна своим испытанным методам и быстро отыскала главного подозреваемого. Если бы мне не хотелось плакать, я бы смеялся, я бы просто за живот хватался от смеха, потому что этим подозреваемым оказался… Загир. Сперва я отверг это как полную бессмыслицу, но потом мне пришлось признать, что определенная логика — или хотя бы намек на нее — тут есть: я вспомнил наш с ним недавний разговор в Вацлавском пассаже. Сказал же мне тогда Загир, что они с Барнабашем соперники. Может, и другим он открыл больше, чем сам того хотел? В последнее время он много пил и мог выдать себя. Да, это вполне вероятно! Вдруг такую же ненависть, как к Барнабашу, он питал и к Ржегоржу с Пенделмановой? Вдруг это он убил всех троих, причем хромая нога — действительно сильно искалеченная, я собственными глазами видел рану — послужила ему стопроцентным алиби? Жертву ведь всегда подозревают в последнюю очередь. Увечье же он нанес себе сам — фанатичный судья грехов своих и чужих вполне на такое способен, а для того, чтобы подвесить себя за ногу в звоннице Святого Аполлинария, от него требовались только хорошая порция ненависти к себе и ловкость.
Как нарочно, Загир уехал в плановую командировку в Любляну — он так обожал свою машину, что пренебрег удобствами авиаперелета. Вернуться он должен был через десять дней. Мы получили приказ не распространяться о своих подозрениях. Предпринимать какие-то шаги для его задержания тоже было запрещено, а идею наложить арест на банковский счет архитектора начальник отверг, назвав ее идиотской. Многие опасались, что Загир переполошится и останется за границей.
Буквально все вдруг поверили, что убийца — именно он, в следственной группе, где со мной не разговаривал ни один человек, это считали непреложным фактом. Слова архитектора о том, что я, возможно, тоже знал кого-нибудь из строителей опасного для жизни спального района, жгли мне мозг — ведь он не сказал, что я их знаю, а сказал, что я их знал, как если бы они уже были покойниками. Так что я тоже на какое-то время поддался соблазну увидеть в нем полупомешанного убийцу. Однако вскоре я понял, что никаких доказательств этому нет. Двоим любителям граффити, одному покрашенному и задохнувшемуся, второму со скейтбордом, засунутым в живот, не находилось места в этой гипотезе. И старинным зданиям тоже. Впрочем, о задатках убийц, присущих готическим храмам, я в полиции говорить не мог.