– Отвали, – мой голос дрожал от напряжения.
Буек засмеялся громким вызывающим исступленным смехом. Я понял, что сейчас произойдет, и внутренне приготовился к бою не на жизнь, а на смерть.
– На пол его! – резко и злобно скомандовал Буек. – Сегодня повеселимся над Тихим от души, по полной программе. – И толпа душевно накинулась на меня, как стая голодных волков на жертву.
Я получил несколько сильных ударов по лицу, из носа потекла кровь, солено стало в горле. Удар ноги по почкам свалил меня на пол. Чья-то рука зажала мой рот, мне ничего другого не оставалось, как изо всей силы вцепиться в нее зубами.
Раздался дикий крик:
– Ах ты, пидар!
И все же мне удалось вырваться. Я вскочил на спасительный подоконник и открыл фрамугу большого окна. Рубашка на мне была разорвана, лицо, грудь в крови, подбитым глазом я видел смутные очертания класса и силуэты мучителей, застывших от неожиданности на месте. От меня явно не ждали такой прыти.
– Подойдете хоть на метр, я прыгну вниз, – пригрозил я. – Мне терять нечего!
– Не смеши меня, – злорадная улыбка замерла на губах Буйка. – Сначала мы опустим тебя, потом зачморим Комара, – и Буек сделал роковой шаг к подоконнику, сняв тем самым напряжение с остальных. Моим единственным спасением оставалось окно. Страшно не было, напротив, я почувствовал необъяснимую легкость, словно освобождался от чего-то такого, от чего никак не мог освободиться раньше.
– Пошли вы все… – и я оторвал руку от рамы…
Дальше туман…
Очнулся я в снежном царстве: высокий белый потолок, белые стены, матовое окно, с неприязнью глядящее на меня. Я, наверное, силился подняться, но что-то тяжелое придавило грудь, и надо мной нависло огромное лицо в марлевой повязке. Я вскрикнул: «Мама!», – и потом стало опять темно.
Когда я проснулся, от боли чуть не вскрикнул. Глаза открывать не хотелось. Свет в палате был приглушен, и я был уверен, что сейчас еще ночь, и значит, я не мог проспать долго. Потом выяснилось, что я проспал двое суток напролет. Вошел врач в белом халате. Он озабоченно смотрел на меня, но, увидев, что я открыл глаза, улыбнулся.
– Как ты себя чувствуешь?
– Мне больно! – прошептал я.
– Где болит? – озабоченно спросил хирург.
Я показал глазами на грудь.
– Это последствия удара, – успокаивал врач.
– Вы не поняли, – надломленным голосом произнес я. – У меня душа болит.
– Это со временем пройдет, – спокойно ответил мужчина в белом халате и таком же колпаке. – Все со временем рубцуется, затянется и эта сердечная боль. Поверь мне, так и будет, – и врач успокаивающе мне подмигнул.
Я вынужденно, молчаливо с ним согласился. Все пройдет, кроме тупой неутихающей боли, которую теперь никакими лекарствами не заглушить. Тот день меня не сломил, напротив – закалил, зачеркнул навсегда, живущий во мне страх. Мне уже нечего было бояться, и нечего терять. Я давно понял: люди боятся, когда есть, что терять. Комар лежал в соседней палате. Ему Буйковские шестерки сломали два ребра и руку, когда он рвался к двери, спасать меня.
Перед ужином зашла медсестра и сказала, что ко мне пришел отец.
– Не хочу его видеть, – выдавил я из себя.
– Понимаю, что у вас не самые лучшие отношения, но он отец, – медсестра с укором посмотрела на меня.
Отец, осунувшийся и состарившийся, приблизился ко мне. Я заметил, что его глаза были влажными. Мы молча смотрели друг на друга.
– Как ты себя чувствуешь? – прошептал он надтреснутым голосом.
Я молчал.
Он что-то еще говорил, но я не вслушивался особо в его словесный поток, я просто разглядывал его. И вдруг мне стало безумно жалко его. Передо мной лепетал пятидесятилетний старик. У него никогда не было детей, судьба ему подарила меня. Не бог весть что, но на безрыбье и рак рыба. У него был сын, и он от него отказался, потому что всю жизнь был подкаблучником у своей жены. И даже сейчас в больницу пришел втихую от нее. Мне так хотелось обо всем этом ему сказать, но говорить было невыносимо больно.
– Видишь, к чему приводит самостоятельность, – доказывал он. – Если бы ты пришел, извинился за свое поведение, ничего бы этого не было.
– Я не уходил из дома, – меня уже била истерика. – Чего вы от меня хотите, что вы меня мучаете?!
– Прости,- вдруг прошептал отец, голос его дрогнул. – Прости! Ты мой единственный сын и я тебя люблю, – по его щекам потекли слезы.
Я молчал, сбитый с толку, вся моя ненависть вмиг куда-то улетучилась.
– Папа, – говорить было пыткой, я не смог сдержать слез. – Почему ты мне этого раньше не говорил?
Несмотря на все мое смятение, я с удивлением вдруг понял, что отец мой всегда много страдал и сильно мучается в эту минуту.
– Я виноват в том, что с тобой произошло. Я слишком слабохарактерный.
Он стал оправдываться, я плохо его слушал. В глубине души я понимал, что никогда мы с ним откровеннее не говорили и такого больше не повторится. Я твердо знал, что о прошедшем со мной он не должен знать. Я прекрасно понимал, что это наш с ним последний разговор, так оно и оказалось. Дверь палаты открылась, и на пороге нарисовалась фигура усыновительницы, вид у нее был не располагающий к сентиментальности.
– Ты опозорил нас на весь город, – начала она от двери. – Другие дети как дети, ты же вечный позор нашей семьи!
Я с надеждой посмотрел на отца, но тот весь сразу как-то скукожился, уменьшился в размерах, и у меня снова проснулась неприязнь к нему за его бесхребетность.
– Вы хоть меня любили? – пересиливая себя, спросил я, сам не зная для чего, и мой вопрос глухо повис над потолком.
– Тебя не за что любить, – уверенно отчеканила усыновительница.
У меня было единственное желание – больше никогда ее не видеть.
– Успокойтесь, – моя физиономия изобразила подобие улыбки. – Быстрее сбагрите меня в детский дом, чтобы мы друг друга больше не мучили, – глухо произнес я.
Мне уже все было безразлично. Наступила гнетущая тишина. Усыновители напряженно застыли. Им хотелось соблюсти лицо, они ведь были уважаемыми людьми города. Я наблюдал за отцом, который старался не смотреть в мою сторону.
– Мы хотели, чтобы ты по-настоящему был нашим сыном, но ты пошел по скользкой дорожке, – оправдывался усыновитель под пристальным взглядом жены.
Воцарилось неловкое молчание.
– Уходите, – простонал я, – оставьте меня в покое!
От их приторности меня уже тошнило. Слова усыновительницы летели мимо моих ушей. Я натянул поверх себя одеяло, и откинул его только, когда по щелчку дверей понял: они, наконец-то, ушли.
Я по характеру оптимист, потому что твердо знаю: из каждой ситуации есть выход. Пусть он будет не парадный, черный, но он обязательно есть. Я свой выбор сделал. Тогда я еще не знал, что меня ждет впереди.
В больнице я пробыл больше двух месяцев. Кости неправильно срослись, и мне их повторно ломали, потом снова врачи долго и упорно надо мной колдовали, в результате одна нога оказалась короче другой на шесть сантиметров. Так я стал хромоножкой. Усыновители ко мне больше не заявлялись, зато Комар, когда очухался, торчал палате постоянно, расставались мы только, когда приходило время больничного отбоя. Я долго не мог решиться сказать Комару, что меня отправляют в детский дом, но у Валерки в конце июня произошло несчастье – повесился отчим. Особо он по нему не горевал, но после похорон пришли тетеньки из опеки и забрали Комара с собой. И сделали это так быстро, что мы не успели даже попрощаться. Со мной была истерика. Врачи успокаивали и твердили: «Это пройдет», но это не проходило.
В палате умер пацан. Утром увезли на операцию и больше не привезли. Его мать в истерики билась о стены, двери, тяжело было смотреть на ее страдания. Тетя Валя, медсестра, утверждала, что человек в момент смерти теряет 21 грамм. Столько весит плитка шоколада, птица колибри… Странно, что в момент смерти тело становится на 21 грамм легче. Что же тогда весит в человеке 21 грамм, и покидает его, когда приходит смерть. Тетя Валя доказывала, что 21 грамм – вес человеческой души. Значит, она все-таки есть, если в нее даже верят сами медики. Маленькая человеческая душа весом в 21 грамм.