Первые два пункта этого письма (об Академии наук и о судьбе типографского наследства «Правды») к нашей теме никакого отношения не имеют, и, казалось бы, приводя текст бухаринского письма, я вполне мог бы их опустить — без малейшего ущерба для сути дела. Но я счел необходимым — в первом (документальном) разделе этой главы — привести текст этого письма полностью, потому что весь тон его, — да и не только тон, а вся его, так сказать, композиция, — красноречивы необычайно.
Не случайно Бухарин не счел для себя возможным обратиться к другу Кобе с письмом (или хоть запиской), целиком посвященным судьбе Мандельштама, а решился затронуть тему его ареста лишь в общем письме, в ряду других, более важных (общегосударственных) проблем и вопросов. И не случайно заговорил он на эту щекотливую тему не в первом и даже не во втором, а лишь в третьем пункте своего письма, как бы давая тем самым понять, что сие хоть и важно, но важно — «в-третьих».
Не менее красноречива тут и стилистика всех трех пунктов. По пункту первому он высказывает пожелание, чтобы Сталин приказал («как ты это умеешь»). По второму — просит дать указание своему другу Стецкому. Что же касается пункта третьего, то тут он, в сущности, ничего не просит, а как бы просто ставит «друга Кобу» в известность о том, какое создалось положение: жена поэта шлет ему «отчаянные телеграммы», Пастернак «в полном умопомрачении», все к нему апеллируют, а он толком даже и не знает, в чем арестованный поэт провинился, чем «наблудил», может быть, дело носит вовсе даже и не политический, а сугубо бытовой характер («подрался с Алексеем Толстым»), — вот и «решил написать и тебе об этом».
Все это я отмечаю отнюдь не в укор Бухарину. Заступиться за опального поэта он мог только вот в такой деликатной, осторожной форме. Вопрос и сам по себе был непростой. А тут еще — особое положение, в котором оказался тогда бывший лидер правой оппозиции. Времена, когда они с другом Кобой были на равных, когда тот предлагал ему что-то вроде дуумвирата («Мы с тобой Гималаи!»), были в далеком прошлом. Но были в этом прошлом (по времени — не таком уж и давнем) эпизоды, о которых теперь лучше было не вспоминать.
Перед тем, как встретиться с группой писателей 26 октября 1932 года (мне пришлось присутствовать на этой встрече, выступать и говорить со Сталиным), состоялась предварительная встреча писателей-коммунистов со Сталиным, Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Бухариным, — тоже на квартире у Горького.
Выпили. Фадеев и другие писатели обратились к Сталину с просьбой рассказать что-нибудь из своих воспоминаний о Ленине. Подвыпивший Бухарин, который сидел рядом со Сталиным, взял его за нос и сказал: «Ну, соври им что-нибудь про Ленина». Сталин был оскорблен. Горький, как хозяин, был несколько растерян. Сталин сказал:
— Ты, Николай, лучше расскажи Алексею Максимовичу, что ты на меня наговорил, будто я хотел отравить Ленина.
(Корнелий Зелинский. В июне 1954 года. Минувшее. Исторический альманах 5. Париж. 1988. Стр. 77.)
Автор этих воспоминаний сам на той встрече не был (был на следующей) и эпизод этот пересказал будто бы со слов присутствовавшего на ней Фадеева. Пересказал явно не без вранья. Трудно поверить, чтобы в 1932 году, даже в подпитии, Бухарин осмелился взять Сталина за нос.
Но нет дыма без огня. Вот как изобразил эту сцену один из тех, кто при ней присутствовал:
За ужином расселись без чинов. Опрокинув одну, другую рюмку, стали и вовсе пересаживаться с места на место.
Сталин сел на свободный стул рядом с Бухариным, чего тот давно ожидал. Кто-то из писателей попросил:
— Товарищ Сталин, расскажите про Ленина.
— Ленин — человек-гора!
Фадеев подал реплику:
— Вы тоже люди-горы.
Фадеев это сказал искренне, без какой-либо подготовительной заминки. Она естественно родилась в приподнятой атмосфере вечера. Сталин замолчал, пристальным взглядом посмотрел на Фадеева, скосил глаза на Бухарина, Ворошилова — и ответил:
— Хэ! Воробьевы горы.
Это произвело сильное впечатление, никому не почудилось в словах Сталина ни лицемерия, ни наигрыша.
Помолчав, Сталин начал рассказывать о болезни Ленина. При этом он встал и крепкой щепотью ухватился за бородку Бухарина. И так держа, продолжал рассказывать, заглядывая в глаза и время от времени спрашивая:
— Верно? Бухарин кивал.
— Товарищ Ленин тяжело переживал болезнь. Я встретил его на лестнице. Товарищ Ленин плачет. Он взял с меня честное слово, что, когда наступит необратимое ухудшение, я дам ему яду. Неотвратимое ухудшение наступило. Товарищ Ленин, орел революции, не мог больше летать. Он сказал: «Ты дал честное слово, дай мне яд!»
Я не мог изменить своему честному слову и не мог дать ему яд. Тогда я вынес вопрос на Политбюро. И партия освободила меня от обещания дать Ленину яд. В протоколах Политбюро есть такой пункт. И есть записанное решение, освобождающее товарища Сталина от невозможного обещания.
Рассказывая эту историю, Сталин продолжал держать Бухарина за бородку.
— Помнишь? — спросил он.
И Бухарин кивком ответил — помню. А может быть, Сталин помогал ему кивать, дергая твердой рукой за бородку.
(Валерий Яковлевич Кирпотин. Ровесник железного века. Мемуарная книга. М. 2006. Стр. 188—189.)
Вот каково было тогдашнее положение «Бухарчика» в ареопаге новых партийных вождей.
Сегодня мы с вами даже не в силах и вообразить, насколько опасной, смертельно опасной была для Бухарина даже такая робкая его попытка заступиться за опального поэта. (Л. Максименков, комментируя этот поступок Бухарина, не зря называет его подвигом.) А то, что сделал он это в хорошо продуманной, предельно тактичной форме, как раз и свидетельствует о том, что опасность такого заступничества очень хорошо понимал. Даже если и в самом деле не знал о том, что послужило причиной его ареста
Надежда Яковлевна считает, что не знал.
Вот как описывает она свой первый разговор с ним об арестованном муже:
Не написал ли он чего-нибудь сгоряча? Я ответила — нет, так, отщепенческие стихи, не страшнее того, что Н. И. знает.
Я солгала. Мне до сих пор стыдно. Но скажи я тогда правду, у нас не было бы воронежской передышки.
(Надежда Мандельштам. Воспоминания.)
Получается, что действительно не знал. А когда узнал — пришел в ужас:
Проездом из Чердыни в Воронеж я снова забежала к Николаю Ивановичу. «Какие страшные телеграммы вы присылали из Чердыни», — сказала Короткова (секретарь Бухарина) и скрылась в кабинете. Вышла она оттуда чуть не плача. «Н. И. не хочет вас принимать — какие-то стихи…» Больше я его не видела — Ягода прочел ему стихи про Сталина, и он, испугавшись, отступился…
(Там же.)
На самом деле, однако, тут все не так ясно.
Когда Мандельштама арестовали, о его «эпиграмме на Сталина» знали многие. И прямо связывали его арест с этой «эпиграммой».
Вот, например, такой факт.
Б.Л. Пастернак «в полном умопомрачении от ареста Мандельштама» обратился за помощью не только к Бухарину. Кинулся он и к Демьяну Бедному.
Он знал, что за несколько лет до своего ареста Мандельштам попросил Демьяна похлопотать за кого-то. Демьян тогда хлопотать отказался, но при этом пообещал, что если дело коснется самого Мандельштама, он обязательно за него заступится. Неизвестно, напомнил ли Пастернак Демьяну об этом обещании. Известно только, что в ответ на просьбу помочь Демьян ответил категорически: «Ни вам, ни мне в это дело вмешиваться нельзя».
Что-то такое, стало быть, уже слышал.
Тогда, в 1934-м, положение Демьяна казалось более прочным, чем у Бухарина. Но и он тоже висел на волоске после того, как неосторожно сказанул где-то, что терпеть не может, когда Сталин листает редкие книги в его библиотеке своими жирными пальцами. (Кстати, отсюда и строка Мандельштама: «Его толстые пальцы, как черви, жирны…»)