Запись Э. Герштейн неопровержимо свидетельствует, что сам Мандельштам вовсе не считал, что это его стихотворение — не факт поэзии, а всего лишь некий политический жест.
В наше время взгляд на стихотворение Мандельштама про «кремлевского горца» как на лобовую и, выражаясь языком зощенковских героев, «маловысокохудожественную» эпиграмму стал уже общим местом.
Журналист Э. Поляновский, расследовавший историю гибели Мандельштама, высказывает даже сожаление по поводу того, что столь ничтожное стихотвореньице погубило поэта. Больше того: предположение, что это мелкое «литературное озорство» предопределило трагическую развязку его судьбы, представляется ему прямо-таки оскорбительным:
Принято считать, что единственное стихотворение погубило Мандельштама. Можно, конечно, пойти на костер и за единственное, если оно стало итогом жизни, невероятным последним взлетом. Но обличительный стих, как и хвалебный, — тоже невысокой пробы, здесь также не нужно быть Мандельштамом, чтобы написать его, в нем нет ни одного слова из тех, что знал только он один. Это не стихотворение, а скорее лобовая эпиграмма. Последняя строка грубо приколочена.
Что ни казнь у него, — то малина.
И широкая грудь осетина.
«Что ни казнь» и «грудь» в подбор — даже неграмотно…
Думать, что единственная, лишь однажды, несдержанность чувств привела его на эшафот — слишком прискорбно и несправедливо. Это упрощает и принижает поэта, низводя его до нечаянного литературного озорника.
(Эдвин Поляновский. Гибель Осипа Мандельштама. Петербург — Париж. 1993, стр. 107.)
Примерно в том же духе, — хотя и гораздо корректнее, — высказывается на эту тему другой наш современник — литературовед, посвятивший (тем не менее) этому короткому стихотворению специальное исследование:
…Это был выход непосредственно в биографию, даже в политическое действие (сравнимое, с точки зрения биографической, с предполагавшимся участием юного Мандельштама в акциях террористов-эсеров). Тяга к внеэстетическим сферам, устойчиво свойственная Мандельштаму, какой бы герметический характер ни принимала его лирика, в условиях 30-х годов разрешилась биографической катастрофой.
( Е.А. Тоддес. Антисталинское стихотворение Мандельштама (к 60-летию текста). В кн.: Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига — Москва, 1994, стр.199.)
«Тяга к внеэстетическим сферам» — это, конечно, более тактичная формула, чем раздраженная (и явно испуганная) реакция Пастернака («То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии»), но по существу — то же самое.
Художественную, эстетическую ценность стихотворения отметила, пожалуй, только одна Ахматова. Это видно из протокола допроса Мандельштама, записанного рукой следователя, где на вопрос: «Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?», подследственный отвечает:
— Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на «монументально-лубочный и вырубленный характер» этой вещи…
(Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М. 1995, стр. 236.)
Поэтическую мощь, вот эту самую «вырубленность» образного строя стихотворения спустя целую эпоху почувствовал и по-своему выразил другой поэт — Фазиль Искандер. Он даже высказал весьма неординарное предположение, что именно этими своими качествами стихотворение впечатлило и самого Сталина:
Ужас перед обликом тирана, нарисованный поэтом, как бы скрывает от нас более глубокий, подсознательный смысл стихотворения: Сталин — неодолимая сила. Сам Сталин, естественно, необычайно чуткий к вопросу о прочности своей власти, именно это почувствовал в первую очередь.
Наши речи за десять шагов не слышны.
Конец. Кранты. Теперь что бы ни произошло — никто не услышит.
А слова как тяжелые гири верны.
Идет жатва смерти. Мрачная ирония никак не перекрывает убедительность оружия. Если дело дошло до этого: гири верны.
Он играет услугами полулюдей.
Так это он играет, а не им играют Троцкий или Бухарин. Так должен был воспринимать Сталин…
Думаю, что Сталину в целом это стихотворение должно было понравиться… Стихотворение выража-
ло ужас и неодолимую силу Сталина. Именно это он внушал и хотел внушить стране. Стихотворение доказывало, что цель достигается…
(Фазиль Искандер. Поэты и цари. М. 1991, стр. 51-52.)
С мнением Искандера, предполагающим столь чуткую восприимчивость Сталина к сокровенному смыслу поэтического слова, можно и не согласиться. Но сама возможность такого прочтения подтверждает, что «эпиграмма» Мандельштама на Сталина, как пренебрежительно именовали это стихотворение некоторые современники, несет в себе заряд большой поэтической силы. Образ тирана, запечатленный в этих шестнадцати строчках, при всей своей лубочности («Тараканьи смеются усища и сияют его голенища») и в самом деле словно вырублен из цельного куска и по-своему монументален. («Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны…», «Как подковы кует за указом указ, — кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз…») И даже одного только первого двустишия, в котором отчаяние поэта отлилось в чеканную и емкую поэтическую формулу («Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны…» ), было бы довольно, чтобы поставить это стихотворение в один ряд с пушкинскими строчками: «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу…» и лермонтовским: «Страна рабов, страна господ…».
При всем при том (что там говорить, прав, прав современный исследователь) — факт создания этого стихотворения был и несомненным, прямым политическим действием, разрешившимся «биографической катастрофой», то есть тем самым актом самоубийства, о котором говорил Пастернак. Поэтому может сложиться впечатление, что именно в создании Мандельштамом этого знаменитого антисталинского стихотворения и состоял его последний творческий акт.
Но на самом деле это был только первый шаг. Только завязка сюжета, которая лишь предопределила его трагическую развязку. Сам же сюжет разворачивался довольно причудливо. Совсем не по установившемуся тогда шаблону.
* * *
После того как Мандельштам был арестован (это случилось, как уже было сказано, в ночь с 13 на 14 мая 1934 года), по просьбе жены поэта за него взялся хлопотать Н.И. Бухарин.
Раньше об этих его хлопотах мы знали только из мемуаров Надежды Яковлевны. Но сравнительно недавно письмо Бухарина Сталину, в котором говорится об аресте Мандельштама, было обнародовано, так что теперь у нас есть возможность более точно, а главное, более подробно узнать, как было дело.
Одним из первых объявил, что это письмо «обнаружилось» в Президентском архиве, Эдвард Радзинский. Из текста его сообщения можно было понять, что обнаружил его там не кто иной, как он. Однако привел он в этом своем сообщении лишь ту часть бухаринского письма, где речь шла о Мандельштаме, сделав при этом вид, что публикует письмо полностью. Другая публикация (Письма Н.И. Бухарина последних лет. Август — декабрь 1936 г. Публикация Юрия Мурина// Источник. 1993. № 2. С. 12.) была еще более фрагментарной: там был приведен только постскриптум бухаринского письма и резолюция Сталина. Полный же текст этого письма появился в печати совсем недавно. Целиком, в том виде, в каком оно было написано, его привел Леонид Максименков в своей работе «Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932— 1946) Сталин, Бухарин, Жданов, Щербаков и другие».