VI
…хочешь, я буду твоим слухом, Эркюль, как в детстве, как тогда… помнишь, как я описывала тебе голоса, смех девушек, шорох белья на гладильной доске, шум ветра, беспокоящий лошадей… Я спрашиваю себя сквозь туманы времени: как звучали наши шаги, когда мы бегали по дому? Как звучали капли дождя, падая на руку, как бились наши сердца? Я — твой слух, Эркюль, я слышу время, я слышу голоса из прошлого… голоса моей матери, Магдалены Хольт, мадам Эугении Шалль. И голоса мужчин, их ругательства и комплименты… я не знаю, слышишь ли ты меня, Эркюль, может быть, ты никогда не мог читать мои мысли, может быть, ты понимал меня, потому что любил…
Хочешь, я опишу тебе пустоту? Пустоту, когда гасят свечи и уходит последний гость, пустоту, когда люди исчезают, прихватив частицу твоей жизни, когда тебя выдирают с корнями, как растение? Пустоту, когда я вновь повстречала магистра суда, пустоту в глазах моей матери в ее смертный час… Когда это было? Я не помню. Уличная девка не помнит времени, у нее другая алгебра, попроще — сколько одеколона уходит за год, сколько корсетов она может купить на чаевые от богатого клиента, кто будет следующим, сколько масла сжигает лампа за ночь… о, я помню тебя, ты был моим первым поклонником… как ты утешал меня, когда я плакала, укачивал, если не могла заснуть, как высасывал кровь, когда я порезалась осколком стекла… Но сейчас я слышу только его голос, это его голос, Эркюль, голос судьи, разбившего нашу жизнь… я все тебе расскажу, всю мою жизнь… имей только терпение и не осуждай, не выслушав…
Тсс! Генрих прижал ухо к двери — он не понимает, почему у нас так тихо. «Я должна поговорить с Эркюлем наедине», — сказала я ему, но где ему понять, как мы разговариваем! «Бедняга же глух и нем! — нервно рассмеялся он, пока слуга подавал ему трубку. — Он что, читает твои мысли?»
Вчера, в библиотеке, когда я рассказывала тебе о своем замужестве, он ни о чем не догадался. Он думал, я раскладываю пасьянс, а я рассказывала тебе о нем. Не думай о нем плохо. Он взял меня из публичного дома, привел в этот дом со слугами и птицами в клетках, две дюжины комнат и четыре кареты для различных нужд, повар, трое ливрейных, шесть горничных, служанка, дворецкий и кучер, говорящий по-французски без акцента. Он вытащил меня из пропасти, потому что любил, так же как я вытащила тебя из канавы.
А что такое любовь, мой единственный? Из чего она состоит? Я читаю о любви у Стендаля, я вижу ее на картинах, слышу в музыке, но она ускользает от них, смеясь, она ускользает от писателей, художников, композиторов как раз тогда, когда им кажется, что теперь-то они ее поймали. Где ты был все эти годы? Где я была? В царстве мертвых, вот где я была, пока стража на секунду не ослабила бдительность, и мне удалось вырваться оттуда…
Генрих стоит у дверей и слушает, может быть, даже подсматривает в замочную скважину… Пусть смотрит — что он может увидеть? Ничего, что могло бы вызвать у него подозрения… Его жена сидит в шезлонге, унаследованном от его матери… маленький уродец, ноги свисают с кресла. На улице сияет солнце, кто-то работает в саду… а его жена сидит с закрытыми глазами и кивает иногда, даже, кажется, ритмично, как будто прислушивается к звучащей в ее душе мелодии… Напротив нее — чужой человек, она нашла его на улице и утверждает, что это ее сводный брат… странный глухонемой господин в закрывающей лицо шелковой маске.
Почему ты носишь маску, Эркюль? От меня ты не должен скрываться, сними маску, и я тебя поцелую… нет, не сейчас, когда Генрих подглядывает в скважину. Пусть наша тайна пока остается тайной.
«Чем они там занимаются, эти двое? — недоумевает мой муж. — Откуда они знают друг друга, что общего у моей жены с этим уродом? С этим нищим? Она взяла его в нашу карету и возится с ним, как сестра с братом…»
Мы ехали через королевский зверинец, и если бы правая пристяжная не была так ленива, а извозчик не остановился, пропуская почтовую карету, мы бы здесь не сидели, и Генрих не стоял бы у дверей… «Спят они оба, что ли, — думает он, — или засыпают, и подкравшийся сон принимает в свои объятия беззащитных людей…» И он не догадывается, что я разговариваю с тобой, он не догадывается о нашей любви.
«Кто он? — спросил он меня за обедом. — Пожалуйста, ответь мне, Генриетта. Твой сводный брат? И ты хочешь, чтобы я в это поверил?»
По со вчерашнего дня эта заноза больше его не мучает. Сказка, придуманная мной, заставила его побледнеть. «Боже, неужели это правда? И ты ничего не говорила мне раньше?»
Он уверен, что ты мой сводный брат, Эркюль, что мы, наконец, нашли друг друга после выпавших на нашу долю тяжких испытаний, и на земле нет уже Габриелы Фогель — только она могла бы отрицать наше родство.
Войди в меня, Эркюль, помнишь, как ты делал в детстве… войди и посмотри моими глазами… посмотри на себя… ты прячешься за моими веками, ты одновременно и в своей, и в моей душе… я открываю глаза и смотрю на тебя, ты же можешь смотреть моими глазами, я знаю… и что ты видишь?
Ты видишь крошечного мужчину, меньше метра, в зеленом бархатном сюртуке с фрачными фалдами. Мой сводный брат Эркюль. На нем серое шелковое жабо, французский шейный платок и треугольная маска. Па ногах совершенно детского размера черные туфли с шелковыми шнурками. Он лыс, черные бакенбарды сбегают с висков на шею. У него очень большая голова — врачи предполагают, что это гидроцефалия. У него нет рук. Рукава сюртука пусты, видны только окаменевшие отростки — это его беспомощные кисти, они годятся разве что отпугивать птиц. На спине горб; или это, может быть, неправильно выросшая лопатка? Грудь у него, как у цыпленка, но зато ногами он играет на рояле, приводя в изумление барона Генриха фон Бюлов. Он не может говорить из-за волчьей пасти и из-за того, что язык у него раздвоен, как у змеи, он даже не знает, как звучат слова, потому что он не слышит их ушами, а ощущает душой. Он глух, говорят слепые, хотя иные догадываются, что он воспринимает что-то, совершенно недоступное слуху.
Ты должен рассказать мне, Эркюль… что это за странные люди тебя ищут? Последний раз они были здесь месяц назад. Я попросила Генриха поговорить с ними. Они показали ему бумагу, подписанную весьма влиятельными людьми, и интересовались неким Барфуссом, глухонемым и недоразвитым карликом и уродом. Когда Генрих спросил, чего они хотят, они с угрозой упомянули имя своего могущественного покровителя… Когда они впервые назвали твое имя, я ощутила ликование в душе — значит, ты жив, и ты где-то недалеко…
Почему люди боятся тебя, любимый? Даже служанки тебя боятся. Когда мы вчера вернулись с прогулки, я слышала, как они шепчутся. Они боятся тебя, а мне смешно…
Если бы они только знали, что я беременна… Генрих возблагодарит Бога за это чудо — доктор Герцль сказал ему, что он стерилен… и он никогда не догадается, как все обстоит на самом деле…
Мне так много надо рассказать тебе, Эркюль, эти годы, колокола в Данциге, заведение, где я работала, моряки, девицы… и ангел смерти, пролетевший надо мной, когда я попала в тюрьму… И Генрих, мой спаситель — он вызволил меня из тюрьмы и взял в жены.
А теперь он стоит за дверью и слушает… и ничего не слышит, кроме нашего дыхания, его снедает любопытство, и он не может его утолить: кто этот уродец, найденный его женой на улице и подобранный ею из милосердия, почему его разыскивают, этого ее сводного брата из публичного дома в Кенигсберге?
Я никогда не забывала тебя, Эркюль. Как я могла тебя забыть? Это то же самое, что забыть дышать. Только надежда найти тебя давала мне силы жить. В последнее время я видела тебя везде, даже там, где тебя никогда не было. И боялась я только одного: никогда больше тебя не увидеть. Но Господь услышал мои молитвы, чудо свершилось. Ты должен все мне рассказать, все, что ты видел, о твоей долгой дороге сюда. Я хочу разделить с тобой память, даже самую горькую, я должна догнать свое счастье…