9.00 AM. Офис оживает, наполняется звоном чайных ложек. К темному своду поднимаются клубы пара и неторопливые утренние мысли. Трижды кричит первая аська. Кто-то кого-то предает. Пахнет кофе с молоком.
9.49 АМ. Подтягиваются последние заблудшие души, в основном те, кто всегда и чаще без всякой цели сидит допоздна и ужинает в офисе, чтобы, придя домой, завалиться спать, потому что, кроме работы, идти больше некуда и незачем. Летят мейлы, остывают забытые чашки, карамельная гладь стола ловит множество лиц, порханье рук, взмахи и вздохи, но, как дырявый сачок, ничего не удерживает надолго. Наседают тестеры (каждый программист в глубине души презирает тестера). Наседают клиенты (каждый клиент в глубине души презирает программиста). Неистовствует аська. Стягивается, настраивает инструменты наш оркестр. Как смычки о пюпитры, стучат клавиши – что исполним сегодня? Зал тучнеет, округляется, трещит в ушах писклявым, надоедливым речитативом. Идите, идите же сюда, мои хорошие. Здесь жизнь прекрасна, девушки прекрасны, даже оркестр – и тот прекрасен!
11.05 АМ. Сидя в партере, во втором ряду, лицом к фанерной сцене, я блуждаю лабиринтами бестолковой хранимой процедуры, авторство которой можно смело приписать всему миру – столько людей приложило к ней руку. Процедура вполне в духе постмодерна: скроенная из комментов, отсылающих к другим комментам, кусков безвредного, но и бессмысленного кода, она похожа на лоскутное одеяло, так что папочка этого Франкенштейна никогда бы не признал блудного сына. Впрочем, я не в обиде: трогать что-либо в сакральных письменах строго воспрещается («оно пашет, ну и хер с ним» – говорит бобер), и я, повозившись над своим куском, внесу лепту в общий хаос и выпущу его в мир. Быть демиургом – ни с чем не сравнимое удовольствие.
Тянется день. Минутят часы, секундят минуты. Где-то глубоко, под семью покрывалами, начинает копошиться старая боль. Под сурдинку, как морось за окнами, бормочет что-то ужасное, пока далекое, пока неосознанное, но давящее и тягучее, как «и пити-пити-пити» князя Андрея.
Сосед из первого ряда (к софитам спиной), отчаянно мигая, борется со сном. С гримасой укротителя, опытной рукой скармливаю программулине XML за XML’лем; она покорно лопает, не давая, впрочем, ответа на вопрос: почему не отображаются абсолютно черные стрелочки из абсолютно правильно указанного gif’а.
11.30 АМ. Дождь кончился. За окном, по ту сторону, вздрагивают желтые с апельсиновым отливом листья, глазки воды – карманные Вселенные с изумрудными ободками – стекаются к центру размокшей, как печенье в молоке, паутине. А здесь, в этом зале, льется, капает «и пити-пити-пити». Капает и тянет вниз.
12.02 РМ. В окнах теплым пятном растекается солнце. Над фанерным водоразделом, в полосе бесноватых пылинок, нет-нет да порхнет чья-нибудь позолоченная солнцем макушка, уголок журнала, чашка с коричневым ободком. А то иногда появится неопознанная рука, проворно вцепится в перегородку, точно пробуя ее на прочность. В последнем окне, прикрытом только тонкими, чайного цвета шторами, начинает представление театр теней. Огромные фигуры голубей жмутся друг к другу на невидимом карнизе и стайками слетают вниз.
Секундится время. Дробит, разъедает, выворачивает душу «пити-пити». Бессмысленность происходящего достигает вместе с солнцем своего зенита. Зачем, к чему все это? Каким изворотливым умом придумано? Как случилось, что я здесь, вязну в этом кошмаре, когда есть на свете коралловые рифы, тропические леса, говорящие попугаи, шарманщики, хлебные деревья, снежные обезьяны, латинские кварталы, китайские стены, мосты вздохов, зеленые холмы…
Возня за окном. Хлопают крыльями голуби. Тонкий солнечный луч доверительно ложится на запястье и тут же тает.
1.00 РМ. Отодвигаются стулья, летят на пол вчерашние крошки. Плачет от усталости аська. Пригорюнившись, остается наедине с собой функция без имени и параметров – зачаток чего-то гениального, быть может. Прочищает горло кран на импровизированной кухне (стол, стулья, мойка). Шуршит оберточная бумага, скрипят судки, как седло под капуцином. Кто-то стеснительно, наводя на всех скуку, достает из газетного кокона поллитровую банку с сероватым супом. Обнажаются бутерброды с колбасой и сыром, извлекается на свет божий сплющенная со всех сторон котлета, утыканная, как индейский вождь, перьями укропа. На стол вкрадчиво падает, кружась, засохший завиток петрушки. Изменив центр тяжести, зал обманчиво пустеет. Обед.
На короткое время я остаюсь одна, тет-а-тет с театром теней, с «и пити-пити-пити». Жизнь – невозможная штука. Невозможная.
3.00 РМ. Маленький антракт, едва заметное колебание воздуха. С Олимпа спускаются тим-лидеры, снуют туда-сюда их подопечные (брожение умов). У каждого второго в руках кулечек с овсяным печеньем и бананами – ни дать, ни взять малыши на новогодней елке. Рацион сотрудников пуповиной связан с материнским организмом ближайшего продуктового магазинчика: наш питается печеньем и фруктами.
Под потолком роятся ангелоподобные тени. Голуби, словно с горки, по очереди скатываются со своего насеста. В открытое окно закатывается спелый осенний день. Шевелят усами кактусы. Между сценой и стеной есть провал, длинный и обманчиво, в одну букву, неглубокий, где еще с богемно-театральных времен пылятся истлевшие останки картонных берез, обглоданная мышами корона, копья и флаг неизвестной державы. В солнечные дни, почему-то именно под вечер, я часто представляю себе, что лежу на дне этой продолговатой лунки, присыпанная бутафорией, занесенная песком и илом, как затонувший корабль. Откуда-то сверху доносятся гулкие шаги, голоса, смех таинственных существ, на поверхности что-то происходит, играют и дрожат блики. Я вижу стайки рыб, пузырьки воздуха, песчинки и не могу отделаться от чувства, будто все это уже было, будто я уже пряталась когда-то на дне морском и меня не нашли.
Были времена, когда я, тоже под вечер, думала о том, что вот, еще один день прошел бесцельно, ничего не сделано настоящего, правдивого, действительно важного; что день прошел, а за мной никто так и не явился. Никто не спас. Я давно уже никого не жду, но вечернюю грусть о чем-то утраченном побороть так и не сумела.
4.30 РМ. На запястье усаживается знакомая полоска света. Солнечный луч и рыжий бобер – два единственных светлых пятна на этой картине.
6.07 РМ. Охает и мигает дряхлый лифт. Он, как и все в этом здании, мастерски тянет время, уминает его за обе щеки. Мертвые создания, жадные до всего живого, день за днем съедают мою жизнь, завтракают, обедают и ужинают, не забыв о полднике, моими мечтами, моими наивными надеждами. Лопают, хряпают, широко открывая пасть, брызжут слюной, разгрызают живую ткань – уже не жизни. Бездонные, плотоядные желудки на ножках.
Но вот и дверь, одна, вторая, ни с чем не сравнимый миг, волна трепещущего воздуха, звуки, запахи, цвета – до дрожи, – и вот она, настоящая, близкая, безымянная красота, привет, толстуха, я без тебя жить не могу!
Трудности перевода
Над художником нет господина. Над ним нет никого.
Джулиан Беллинг
Слетали покровы, падала мебель, жалобно дребезжал в буфете туго спеленатый фарфор. Стены и пол раскачивались, на голову мне что-то сыпалось (мелькнуло безумное – сера), утлая комнатушка трещала по швам. Я в ужасе смотрел на Жужу: с веселым и страшным блеском в глазах она стаскивала серые саваны и бросала их на пол. Что-то бормоча себе под нос, она, казалось, забыла о моем существовании. Я стоял, беспомощный, оглушенный, на своем островке в центре комнаты: мой мир, мой храм, мой склеп рушился у меня на глазах. Стало светлее, и я понял, что кто-то открывает ставни (неужели Жужа? Только что была здесь): мощные снопы пыльного света, как огромные прожекторы, вспыхивали у меня за спиной. Сквозь прах и туман проступали нерешительные контуры чего-то нового, лучистого и многоголосого. Я различал силуэты людей – в лодочках, на мосту, под деревьями. Воздушные, тонкие тела изгибались павлиньим пером, пританцовывали, смеялись, в густом фиолетовом небе расцветали фейерверки. Какие-то дамы в масках – карминно-красная с огненными кудрями и дымчато-черная с ледяными – ласково мне улыбнулись. Я учтиво им поклонился и поправил маску: мое лицо было мокрым от слез. Жужи нигде не было видно.