Жорж был в мягком джемпере болотного цвета такой великолепной работы, что все нормальные люди ахали и спрашивали, откуда такое чудо. Все – кроме этого блаженного. Как ни обустраивай Россию, всегда найдутся вот эти бунтари, которым все равно, что есть и как одеваться.
– Обязан, обязан… Действительно, полжизни ушло, чтоб забыть весь тот вздор, что Елена Ивановна в нас вбивала! Ни для чего не нужный!
– Да ты «Маскарад» взялся ставить, потому что когда-то Елена Ивановна заставила тебя его прочесть! А теперь отрекаешься! Значит, она правду написала – меня еще можно продать, сказав, что меня нет.
Жоржу стало жарко. Он стянул джемпер, оставшись в белой рубашке от… но Андрей не мог оценить, от кого была рубашка, ему плевать на главные ценности века. Опасный малый. Какой-то Чацкий прямо.
– Я начал читать ее письмо. Ну, куснула меня раз, два, думаю – что-то слишком грузит меня Елена Иванна. Потом дочитаю. Отложил и забыл. Ну, закрутился! Что тут особенного? И знаешь, насчет «погибнет талант»… У нас две трети талантливых людей погибает, никак не меньше. Так что тут не до помощи ближнему – самому бы выплыть, ясно?
– Ясно. Пустой ты человек. Красивый фасад нарисовал, а за фасадом нет ничего, – ответил Андрей и направился к выходу, по дороге задев стеклянный столик с журналами. Свалился на пол венчавший груду новый журнал с Жоржем на обложке, которым Камский хотел похвастаться (удачное фото), а вместо приятного провождения минут вышла глупая разборка.
Жорж поднял журнал (нечего лицом на полу валяться) и крикнул вслед бунтарю:
– Андрей, Андрей, без глупостей! Вернись!
– Вернулся.
– Так. Считай, ты меня пристыдил. Я позвоню ей. Ты прав, я виноват. Я тебя вообще назначаю своей совестью. Приходи и воздействуй. Только не по ночам… Слушай, и посватай мне свою сестрицу! Такой цветочек! Прямо с полей. Задуши эту Катаржину – и я женюсь. Ты в состоянии задушить женщину, я надеюсь?
«И все-то он улыбается…» – подумал Андрей, беззащитный перед обволакивающими, дурманящими излучениями возлюбленной и приятеля.
– Ты скоко папочек разобрал? Четыре? Вот, восемь штучек в оплату прими. Я же сразу и понял, кому поручать ответственную работу! Не меряй только меня своими мерками. Ты серьезный человек, а я несерьезный нечеловек…
«Опять! И что это они от человеческой природы отрекаются? И он, и Эгле…»
– Да я пошутил, Андрюша. Конечно, я человек. Верь не верь, милое дитя, а вот почему-то, сам не знаю почему, не хочу я с тобой ссориться… Ведь я чудище! Без любого обойдусь! Бедная Елена Ивановна писала мальчику, которого давно нет на свете. Она верит, душенька, в непрерывность человеческого развития. Что тот мальчик жил-развивался и доразвился до нынешнего Жоржа. А мы-то правду знаем – развития-то нет никакого… Замена, подмена, вселение, превращение – что хочешь есть, кроме развития. Никуда человек не смотрит в таком изумлении, как на самого себя в прошлом!
– Да, это правда. И все-таки…
– И все-таки! И все-таки! Согласен. Не отрекаются, любя себя… И я не буду. Был умный. Переводил Брассанса. И сейчас умный, хоть Брассанса не перевожу… Любил Елену Ивановну – и сейчас люблю, и позвоню, и помогу. Потому что я хороший. Я плохой, но я хороший, пойми! Пойми!
«Вас разберешь, кто вы такие… – с тоской подумал Андрей, вечно возвращаемый к детским кошмарам первого открытия страшной изменчивости мира, – никакой структуры. Пластилиновые вороны… И я тоже. Надо было ему по глянцевой морде заехать, а теперь опять все расплылось в понос…»
И он ответил Жоржу: «Понимаю».
…………………………………………………………………….
– Генрих Гейне, – поделилась Нина Родинка, – Генрих Гейне, который не был экспертом, а пребывал в ином, более важном и благородном чине (вольный дух), заметил как-то: надо быть такой неблагодарной тварью, каков человек, чтобы, получив от земного бытия столько радостей и удовольствий, еще рассчитывать на добавку в виде загробной жизни.
Я-то здесь по работе, так что по завершении трудовых дней отправлюсь прямиком к начальству с докладами и отчетами. Но хотелось бы честно разъяснить людям… Хотелось бы честно, да нельзя. Строго запрещено.
Каждый раз, когда я хотела что-то сказать, на уста мои налагали печать, что было излишне, ибо люди верят всему – и ничему не верят.
Поверите ли вы, что весьма незначительное число ваших покойных родственников и друзей всерьез озабочены вами, оставшимися за чертой? Что они быстро, легко и охотно, пользуясь предоставленными правами, забывают тех, кому могли бы помочь? Что остро не хватает рабочих крыльев? Что на неоглядном земном хозяйстве мыкаются самые совестливые, самые ответственные из ушедших – но увы, также и самые малочисленные? Что при слове «Земля» скучнеют и скисают талантливейшие из высокорожденных духов, участников Великого совета, старательно отодвигая идею всеобщей мобилизации (для исправления Плана) – на неопределенный срок? Что люди надоели и с ними никто не хочет возиться?
Поверите? И правильно сделаете. Но, чур, я вам ничего не говорила…
…………………………………………………………………….
Валентина Степановна никогда не расставалась с внучкой на такой долгий срок. Заканчивалась вторая неделя разлуки. Проклятая Катька перестала брать трубку, и более никаких рычагов воздействия на нее у Грибовой не было. Куда пойдешь, в какую милицию, когда дочь уехала с матерью? Никаких прав, никаких.
Печаль терзала корявое сердце Валентины Степановны так неотвязно, что однажды она сжала в руках крошечное, мягонькое от бесчисленных стирок Веркино платьице, вдохнула запах и заплакала.
Она разваливалась, точно из механизма вынули стержень. Могучей болью загудела спина, заныли коленные чашечки, а к врачам Валентина Степановна не ходила никогда и, чего там в нутрях творится, знать не знала. Она была из той породы русских, что свято веруют: как застрахуешься – так сгоришь, пойдешь к врачу – еще хуже заболеешь. И для чего лечиться, для чего жить? Уже ни к чему было бегать по заработкам, с наслаждением прикидывая, что можно купить для Верки, незачем стало готовить и впихивать вкуснятину – не в кого. Убирать-подметать – и то без толку, и сору-то вроде не стало. Бутылку да тарелку утром помоешь, и вся уборка… Господи, да ведь они могут и не вернуться. Надо было паспорт Веркин спрятать! А тогда в поезд бы не посадили. У нас не забалуешь – свобода-демократия, а никакого билета без паспорта не укупишь.
Нагрянуть в Москву – и куда? «Лжица подлая» никакого адреса не сказала.
И Валентина Степановна, забив на свои королевские правила, попросту запила, как жила, – честно, размашисто и откровенно. Перед телевизором. Закусывая собственной картошкой с собственными солеными огурцами еще прошлого года.
Встревоженная Тамарка, которой донесли, что Валентина метет водку ящиками, зашла к подруге в полдень и застала ее на кухне в диком виде.
Седые патлы, которые Тамарка же и подстригала ей покороче раз в квартал, были всклокочены и топорщились безумным ежом. Грибова опухла, от нее остро несло чесноком. При этом в доме было чисто, тарелки вымыты, а на столе красовались злодейка с наклейкой и несколько ломтей черного хлеба. Рядом с ломтями стояла тарелка, полная скатанных из хлеба шариков. Валентина все время скатывала эти шарики, закладывая внутрь крохотку чеснока.
– Мировую закусь придумала, – сказала Валентина. – Берешь чуть чесночку, закатываешь в хлеб – так удобно. Угощайся, Тамарушка. Я запила.
– Валь, ты чего?
– Да говорю – запой у меня. Да все знают. Пятый день пошел.
– Господи! – сморщилась Тамара в ужасе. – Валюша!
–Чего Валюша? Мужики по неделям пьют, и ничего. Но у них еще такое удовольствие есть, чтоб жен бить, дочек насиловать. А у меня голая водка, бить некого. Но все равно счастье.
– Валь, какое счастье, ты что, – убито прошептала Тамарка и машинально съела чесночный катышек. – Работа стоит и вообще…
– А, ты съела? Ну как? Хлопни водчонки и закуси, тогда разберешь. Стоит, значит, работа! И хрен бы с ней. Слушай, а за каким чертом мы всю жизнь пахали, ты не в курсе? Смотри, во что мы с тобой превратились… В зеркало смотреть тошнит.