Яркий румянец вспыхнул на лице Вареньки; она выпрямила свой тонкий, стройный стан, гордо приподняла головку, и – да простит ей Бог! – с ее сжатых уст едва не сорвалось оскорбительное «вы лжете».
Я ей почтительно поклонился, она молча отвернулась и вышла, а я уехал.
Так я исполнил поручение Сергея Петровича. Оно было причиной моей единственной размолвки с соседями, с которыми я душа в душу прожил пятнадцать лет, и едва не подарило меня названием лжеца от девочки, которую я нянчил еще в пеленках и любил как дочь. По здравому рассуждению, оно так и должно было случиться. Ведь не мог же быть виноват Сергей Петрович, когда его любят! Да и в самом деле, в чем же он виноват? А надо было кому-нибудь да быть виноватым! Отчего же не быть виноватым мне, степному помещику, который вздумал рассказывать голую правду про светского человека, про человека нынешнего века, да еще вдобавок и демона, в котором прозаическая существенность имеет поэтическую прелесть, и всякий, по-нашему не совсем чистый, поступок вытекает прямо из благородной натуры. Да и вольно же было мне, имея пять человек детей, сделаться вестником грустной разлуки между любящими сердцами.
XII
С месяц я не виделся с моими соседями. Кучер их, проезжая за почтой, раза два заезжал ко мне, по поручению барыни, проведать меня и спросить, что, дескать, Ивана Васильича не видно; но я велел отвечать ему, что я не совсем здоров. А между тем, сказать правду, я скучал порядочно. На беду, жена моя не возвращалась, и я должен был возиться с ребятишками. И осень прошла, наступила зима. Вместо охоты по черностопу я охотился по пороше; наконец снег выпал так глубоко, что я лишился и этого развлечения. Скука был; ужасная, но к соседям я не ехал: такой уж у меня характер. Наконец раз вечером подают мне записку: гляжу – рука Вареньки. Смешно сказать, сердце забилось во мне, как будто я получил любовную записку. Варенька выговаривала мне, что я совсем их забыл, и, по поручению матери, просила приехать к ним на другой день пораньше утром, потому что они едут на зиму в город, и что перед отъездом Мавре Савишне нужно со мной повидаться. Прочитав записку, мне стало грустно и досадно на Мавру Савишну: зачем несет ее в N? Ведь жилось же ей до сих пор очень хорошо в Неразлучном; к тому же перспектива деревенской жизни одному, без соседей, к которым я так привык и которых любил, вовсе не нравилась мне Ночь я провел очень дурно, или, попросту сказать, мне не спалось, а если и случалось забываться, то такая чепуха грезилась, что я был рад, когда просыпался. Я встал вместе с солнышком и часу в десятом отправился к Мавре Савишне. Утро было морозное, ясное; свежий снег хрустел под санями, и добрый бегун в четверть часа примчал меня в Неразлучное. Две зимние повозки были придвинуты к крыльцу. В первой стоял седой Савельич в одном сюртуке. Ветер раздул его заиндевевшие, зачесанные с затылка волосы и обнажил тщательно скрываемую лысину. Савельич сам ничего не укладывал, а только распоряжался лакеями и горничными, которые выносили узелки и ящики.
– А ты бы, братец ты мой, вот этот сундучок поставил набок… вот так… да сенца, да сенца, так оно и не будет тереть. А это с чем? – спрашивал он.
– Ну, с чем? С чепчиками, – отвечал звонкий голос горничной.
– С чепчиками? Ну, так его сюда в передок: тут чепчикам и хорошо… вот так. – И при этом он щипнул черноглазую горничную за щеку.
– Полно вам, Тихон Савельнч, не до вас, шут старый…
– Старый, а тебе бы, небось, все молоденьких? А знаешь ли, дурочка, что стар пескарь, да уха сладка! Давай-ка сюда узелок-то… Это с индейками? Ну, так к чепчикам их, к чепчикам… тут, поближе.
Так распоряжался старый дворецкий, мешая дело с прибаутками. Другая повозка грузилась дворней без особенного порядка. У каретника кучера надевали хомуты на лошадей, на крыльце набросано было сено, из дверей беспрестанно и все бегом выносили узелки и картонки. В прихожей, прижавшись в угол, между дорожными вещами, стоял чернобородый староста и равнодушно посматривал на суетившуюся дворню, в ожидании барских приказаний.
В зале, несмотря на раннее утро, накрыт уже был завтрак; но Мавру Савишну я нашел в третьей комнате у чайного стола. Она была одета по дорожному, и вместо чулка на ее коленях покоилась одна раскормленная собачка. Едва заслышав мои шаги, Мавра Савишна начала меня приветствовать:
– А поди-ка ты сюда, ветреник негодный! И не стыдно тебе месяц целый глаз не казать? Рассказывай-ка, что ты делал в это время? Без Марьи Ивановны только с собаками возился да, чай, волочился за бабами, а старых знакомых и навестить не хотел! – и т.п.
Мавра Савишна в патетические минуты жизни, как и в этом случае, говорила мне «ты». Я подошел к ее руке, пробормотал какое-то извинение, она взяла меня за ухо, посадила возле себя, и мы по прежнему стали друзьями.
– Что это вам вздумалось, Мавра Савишна, в город ехать, да и еще спозаранку, едва зима началась? – спросил я.
– Что делать, Иван Васильич, что делать, родной! Пока можно было оставаться, так и оставалась, а пришлось ехать, так и поедем! У меня там дела есть кой-какие, да и надо Вареньке повеселиться… Что ей в деревне делать?
Мавра Савишна оглянулась и, удостоверившись, что мы одни, продолжала, понизив голос:
– Ведь ей у меня осьмнадцать лет, а о Покрове и девятнадцать будет! Конечно, какие же это еще лета, да все надо и о будущем подумать; оно, разумеется, судьбы своей не минуешь, но в деревне кто же ее узнает; ну а в городе иное дело!
– Да уж не устраивается ли у вас что-нибудь? – спросил я, думая, что в мое отсутствие могло что-либо и случиться.
– Нет, ничего нет такого, Иван Васильич; да чему же и быть? Володя еще мальчик, а Сергей Петрович… Ну, конечно, Сергей Петрович – человек хороший, да ведь не нам за ним гоняться! Свет не клином сошелся! Для моей Вареньки и не такие найдутся. Впрочем, власть Господня, а в город ехать надобно, хоть и тяжелый год: гречихи, сами знаете, совсем не родилось. Не хотите ли чайку с дороги? Я было и забыла совсем. Варенька! Варенька! Позовите Вареньку.
Через несколько минут пришла и Варвара Александровна. Она была в дорожном чепчике, который удивительно шел к ее хорошенькой головке. Мне показалось сначала, что она нисколько не изменилась, только как будто побледнела немножко да не так была детски весела, как прежде. Но, всмотревшись, я заметил в ее лице перемену гораздо серьезнее: все черты его приняли более оконченное выражение, как будто зрелая мысль прошла по этому лицу и углубила все не ясные черты детства. А впрочем, она была хороша по-прежнему, если не стала еще лучше. Тихая дума светилась в темно-голубых с поволокою глазах, уста приветливо улыбались, и две ямки на щечках смягчали серьезность лица. Она встретила меня, как прежде встречала, – улыбкой и протянутой ручкой. С ее приходом Мавра Савишна встала.
– Варенька! Беглец воротился; напои его чаем да пожури хорошенько, а мне нужно еще поговорить со старостой. – И с этим она вышла, оста вив нас одних.
Варенька налила мне стакан чаю, поставила его передо мной, сама налила в него сливок, села, подперши рукою головку, и с улыбкой смотрела на меня.
– Ну, скажите, отчего ж вы нас забыли? Как вам не грех! Maman ужасно по вам соскучилась, и я также. Что сделалось с вами?
– Я думал, что вы на меня сердитесь, – отвечал я, – и боялся, что мое посещение…
– Как вам не стыдно! – прервала она. – Впрочем, всему я виновата; признаюсь, я вам тогда не поверила. Простите меня и будем друзьями по-прежнему.
И она мне подала ручку, я поцеловал ее.
– А теперь как вы убедились? – спросил я.
– Я об этом много думала, – отвечала она. – Вы ни в чем не виноваты, вы не так поняли его или, лучше сказать, вы его совсем не поняли. И он не виноват: у него была какая-нибудь причина к отъезду, причина, вздорная для других, но важная для него.
«Как же, – подумал я, – важная была причина! Он испугался, что потолстеет и женится на чудеснейшей девочке».