– Я говорил не о себе, – сказал Тамарин, – я о себе совсем невысокого мнения, и притом вы меня не дослушали: Иван Васильич помешал. Люди, о которых я вам говорил, не полюбили бы вас потому, что не узнали и побоялись бы отдать вашему детскому постоянству бедный, последний остаток своей веры… А между тем, Боже мой, сколько счастья тому, на кого падет ваша первая любовь! Сколько бы новых сил, сколько бы утраченных убеждений возвратила она!..
Тамарин задумался; он долго смотрел на Вареньку, потом тихо взял ее руку.
– Любите меня! – сказал он почти шепотом.
Варенька была как в огне – ей казалось, что кровь жгла ее.
Такой резкий переход от ревности и безнадежности к полному счастью отуманил ее. Она не знала, что отвечать, что делать. Прежде ее девственная застенчивость не допускала мысли сказать «люблю» молодому человеку. Теперь вся подавленная любовь еще сильнее, еще своевольнее просилась вырваться наружу. Голова ее горела; она не отнимала руки и молчала.
– Любите меня хоть немного! – сказал Тамарин. Голос его был чудно нежен; он смотрел на нее, и в его глазах был какой-то тихий, ясный свет.
Варенька смело приподняла головку, щеки ее горели, рука была горяча. Она взглянула прямо в лицо Тамарину своими светлыми темно-голубыми глазами и, как наивный ребенок, с любовью отвечала:
– Разве вы не хотите, чтоб я вас много любила?
IX
Вскоре после этого мне как-то вздумалось побывать у Володи Имшина; он был у меня несколько раз, и мне надо было заплатить ему визит: деревня деревней, а и в ней есть визиты. Его именьице было недалеко за Неразлучным Мавры Савишны. Он жил в небольшом флигеле. Старый дедовский дом стоял с закрытыми ставнями и заколоченными дверями и, разрушаясь, ждал, пока его сломают.
Взглянув на этот дом, мне стало грустно: я вспомнил, когда бывал в нем еще мальчиком у дедушки Володи. Он жил барски, на большую ногу, и проживало в нем полторы тысячи душ. Тогда этот дом кипел жизнию и был сборным местом всех окружных помещиков. Теперь он угрюмо, как будто нахмурясь, стоял посреди большего двора и, казалось, с презрением смотрел сквозь закрытые ставни на маленький флигель. Мне кажется, если бы встал из гроба его старый барин, точно так же бы взглянул он в лицо своего внука, на молодое тщедушное поколение, которое живет прижавшись и сегодняшним займом прикрывает вчерашние прорехи, забыв, старый кутила, что он сам же этому причиной.
Володю я застал одного: он лежал на постели и читал в июле одну из первых книг какого-то русского журнала. Володя незадолго перед тем возвратился из города, то есть из губернского города, в который он ездил часто, но ненадолго. Эти лихорадочные поездки лучше всего обрисовывали его характер Он был из тех, которые не в состоянии ни примириться с неприятным положением, ни идти против него. Володя уезжал в город, потому что Варенька скучала с ним и отдавала видимое преимущество Тамарину, и вскоре возвращался назад, потому что в городе ему было скучно и ему хотелось опять увидеть Вареньку. Володя, должно быть, ужасно скучал; он мне обрадовался, принял меня весьма радушно и, кажется, был очень доволен моим посещением; но он не умел принимать. Домом управляла его старая нянька. В хозяйстве у него была смесь женатой домовитости с бездомностью холостяка; оно, как и сам Володя, не принадлежало веку: не было у него ни размашистого, нерасчетливого обилия, ни уютного комфорта. Я приехал к нему после обеда. Он показал мне свою небольшую псарню и бедный конский завод, разрушившиеся и умаленные дедовские заведения. Уходясь, мы возвратились в комнаты, и нам подали чай. Чай и трубка располагают к откровенности; разговор от гнедо-карих жеребят и половых щенков перешел к предметам более интересным и, как говорят, животрепещущим. Речь шла о соседках.
Володя сначала жался, но потом стал откровеннее: видно, ему давно хотелось высказаться, но не было кому; за неимением другого, он был откровенен со мной.
– Давно вы были у Мавры Савишны? -спросил он меня.
– Давно не был: недели две. А вы?..
– Я был недавно, но ненадолго; впрочем, я ныне к ним редко езжу.
– Отчего же это? Прежде, кажется, было не так?..
– Прежде было не то! – грустно отвечал Володя. – Прежде там была Варенька; теперь она стала Варвара Александровна, из ребенка она стала девицей, у нее и привычки переменились, и вкус стал другой. Теперь ей не нравятся те, которые играли с ней в куклы и росли вместе. Ей надобно новое, оригинальное. Где ж нам быть оригинальными! – сказал Володя с горькой усмешкой.
Видно было, что он досадовал и в последнем слове крепко проявлялось желание зло сострить насчет Тамарина. Да не его это было дело: он был рожден просто добрым мальчиком. Мне невольно пришло в голову, что, если бы на его месте был Сергей Петрович, уж отделал бы он кого захотел.
– А что, Иван Васильич! – продолжал он. – Как вы думаете, любит Варенька Тамарина?
– Любит, – отвечал я, – очень любит! Да и за что ж ей не любить его: она же такая добрая.
– Нет… не то: я хотел спросить, любит ли она, то есть влюблена ли она в него?…
– Ну, этого не думаю, – сказал я. – Варвара Александровна – девица тихая, милая, любящая, но не пылкая. Не думаю, чтобы она увлеклась кем бы то ни было.
Володе хотелось верить моим словам, как и мне самому, может быть; но действительность плохо оправдывала их.
– Нет, Иван Васильич, нет! Кажется, вскружил он ей голову! А жаль ее, право жаль! И что она нашла в нем? (Володя, видимо, избегал произносить фамилию Тамарина, как будто это имя кололо его.) Что он? Эгоист страшный, смеется надо всем, – и над ней будет смеяться после. Вы думаете, он ее любит? Нисколько не любит! Он так только, чтобы время убить. А она ему верит… У него и намерений благородных нет. Он на ней не женится, право, не женится, – вот, вспомните меня… Если бы можно было, я бы его… Да мне и придраться к нему нельзя: всегда такой вежливый; впрочем, его и не запугаешь: он уж обстрелянный гусь! А жаль, право, жаль, да нечего делать! – сказал он, вздохнув.
И мне было жаль Вареньку, потому что много правды было в словах Володи; но еще более мне было жаль самого его. Видно было, что многое шевелилось в душе его, и многое хотел бы он высказать, да не мог.
Есть же такие бедные натуры, которым природа отказала в возможности проявлять наружу свои чувства, вероятно, найдя этот дар бесполезною для них роскошью, как будто предугадывая, что свет немного потеряет, если останутся для него тайной эти мелкие чувства и ощущеньица.
Я недолго пробыл у Володи. Солнце начинало садиться, я велел подавать лошадей. Когда я сел в тарантас, Володя спросил меня, скоро ли я буду у Мавры Савишны. Я отвечал: вероятно, скоро.
– А вы? – спросил я его.
– Я… не знаю, – сказал он, – что мне там делать! Поехал бы в город, да здесь уборка задерживает, это скучно… Да и в городе, впрочем, скучно! – прибавил он, как будто про себя.
Он остановился, хотел, казалось, еще что-то сказать, замялся – и не сказал ничего. Я подождал немного, пожал ему руку и сказал: «Пошел! Мне было жаль Володю.
Было уже поздно, когда я подъезжал к Неразлучному. Солнце садилось; свежий ветерок отрадно пахнул в лицо после жаркого дня. Вечер был чудесный; бойко катился мои тарантас по тройной колее узкого проселка. Я въехал в рощу. Вдруг, сзади меня, с боковой дороги, я послышал топот, обернулся и ахнул от удивления. В черной амазонке и мужской соломенной фуражке, на сером Джальме скакала Варенька. Рядом с нею, на черном как смоль коне, ехал Сергей Петрович, а сзади, на длинноногой старой рыжей лошади, в армяке, ехал кучер, – как говорится, на случай. Поравнявшись со мной, Варенька узнала меня и ловко осадила лошадь. От этого толчка тоненькая талия ее погнулась, и она покачнулась на седле как цветок на стебле.
– А! Иван Васильич! Откуда вы?
– От Имшина, – сказал я.
– Поедемте к нам, чай пить.
– Не поздно ли? – Жена будет сердиться.