Тут чудовищное нервное напряжение немного спало. Хлопнули по кружке спирта, за возвращение из мертвых. И Грищенко, подобрев, разрешил выпустить арестованных: пусть пройдутся по травке, куда они теперь денутся? Заговорщики гуськом побежали в "смерш" и там настрочили три доноса, что Грищенко хотел сдать лодку в Швецию, а они, верные бойцы партии, этому помешали.
И началось пренеприятнейшее и длительное разбирательство. Все шло по формуле "то ли он шинель украл, то ли у него шинель украли". Грищенко доверия не оказали. С лодки Грищенко сняли. Зонина, на всякий случай, убрали с Балт-флота на Север. Говорят, та кружка спирта на Лавенсари была в жизни Грищенко последней. Грищенко не то чтобы бросил пить, Грищенко видеть не мог спиртное.
Единственное, что из всей этой истории рассказал мне Грищенко: как в Ленинграде вызвал его в свою каюту командир бригады подводных лодок. Показал документ. "Видишь? Представление тебя — на Героя. Смотри хорошенько. Больше не увидишь". Разорвал надвое, на четыре части, и бросил в проволочную корзину для мусора.
Часть вторая
Случилось так, что Александр Зонин спас Грищенко жизнь еще раз, в 48-м году. Время было гадкое. Началась холодная война. Все гайки скрипели от закручивания. Всё, касающееся недавней войны, объяви ли не просто секретным, а — совершенно секретным. Грищенко мне рассказывал, что один офицер у них на кафедре носил диссертацию домой, чтобы поработать вечерами. Остановили на улице, пригласили сесть в машину. "Что у вас в портфеле?" — Двадцать пять лет.
Сам Грищенко писал в Академии диссертацию по тактике действий наших подводных лодок на Балтике. И в такое время Грищенко, по непостижимой ясности души, дал свою диссертацию Зонину, чтобы тот "поправил стиль". Поздно вечером Зонин позвонил Грищенко и велел немедленно взять такси и приехать; Сонный Грищенко стал отнекиваться: да ну, да зачем, да лучше завтра... "Не-мед-ленно бери такси и приезжай!" Грищенко приехал. Зонин ждал его внизу в полутемном подъезде. Сунул папку с рукописью диссертации, буркнул что-то вроде: "я тебя не знаю, ты меня не видел..." — и быстро пошел наверх. Было около полуночи. Грищенко уехал домой. А в два часа ночи к Зонину пришли.
Если бы при обыске у Зонина нашли совершенно секретную диссертацию Грищенко, обоих бы, наверное, расстреляли. А так — Зонин отделался "легко". Ему дали 25 лет за роман "Свет на борту". Как ни странно, я читал этот роман. В альманахе "Литературный Ленинград", я нашел его на чердаке хибары на берегу Финского залива, где мы в молодости шумно проводили время. Мне говорили, что тираж альманаха был уничтожен. Видимо, кто-то, рискуя, спас экземпляр. Это был интересный роман. Попытка, в условиях лютой цензуры, рассказать правду о сорок первом годе, о Таллинском переходе, о первой блокадной зиме. Александр Зонин вышел из лагеря через год после смерти Сталина. Но прожил недолго. Джезказганские рудники.
Один из рассказов Грищенко я бы назвал "Визит к Вишневскому".
Январским морозным утром 42-го года (сугробы, трупы, руины) три командира подводных лодок отправились по делам в штаб. Один из них был Грищенко, другой Кабо, а кто был третий, я забыл,— кажется, Осипов. Дела в штабе они закончили на удивление быстро. Спешить обратно не хотелось. И кто-то из них предложил: "Зайдем к Плаксе?"
Плаксой в блокадном Ленинграде звали Всеволода Вишневского. Он любил выступать перед народом. Приезжает на завод, сгоняют на митинг истощённых рабочих. Выходит перед ними на помост, в шинели, в ремнях, сытый, толстый, румяный капитан первого ранга и начинает кричать о необходимости победы над врагом. Истерик, он себя заводил своей речью. Его прошибала слеза. Начинались рыдания. Рыдания душили его. Он ударял барашковой шапкой о помост и, сотрясаемый рыданиями, уходил с помоста в заводоуправление получать за выступление паёк. Приставленный к нему пожилой краснофлотец подбирал шапку и убегал следом. Измождённые рабочие, шаркая неподъёмными ногами, разбредались к станкам. И если кто спрашивал о происшедшем за день, ему отвечали: "А-а, Плакса приезжал..."
И три командира лодок пошли к дому на Песочной.
Я хорошо помню этот деревянный особняк. В нем в 50-е годы был детский сад, а на фасаде висела доска: здесь жил Выдающийся. Потом доска исчезла. Потом выехал детский сад. Потом, в 80-е годы, дом раза три поджигали, не знаю, кто и зачем. Наконец, его подожгли успешно, и дом сгорел. В январе 42-го этот дом внутри сиял чистотой, томился от жарко натопленных печей. Удивительней того — внутри дом выглядел, как настоящий корабль. На второй этаж вела не лестница, а корабельный трап, с сияющими медными оковками на ступеньках, сверкающими медными поручнями. Полы здесь назывались палубой. На "палубе" лежали настоящие корабельные маты, плетённые из тонкой двухцветной пеньки. Блистали надраенной медью штурманские корабельные часы, корабельные барометры, психрометры, висели торжественно флотские флаги. В углу, сияя, висела корабельная рында. В неё, как на фрегате времен Станюковича, отбивались склянки. Отбивал склянки пожилой краснофлотец. История не сохранила его имени. Он был у Вишневского вестовым, охранником-автоматчиком, коком, прачкой, водителем трофейного четырехместного мотоцикла, который выделил Вишневскому Пубалт.
Как известно, Вишневский на флоте не служил. В 18-м году он записался в отряд ЧК, где все ходили в матросской форме, и Вишневскому тоже выдали тельняшку, клёш, бушлат и бескозырку. Затем он немного работал в кронштадтской газете. Боевой орден Красного Знамени он получил в 29-м году за пьесу "Первая Конная". Это был "ответ Чемберлену" — ответ на происки Бабеля с его книгой "Конармия". Ворошилов и Буденный были очень недовольны Бабелем, а вот пьеса Вишневского им понравилась. В ней было больше ста сцен и несколько сотен действующих лиц. Единственный в стране театр, подчиненный Ворошилову. Театр Красной Армии наотрез отказался ставить эту феерию. Ворошилов пообещал перепороть труппу шомполами и сослать в Соловки. Премьера состоялась, и была расценена как боевая победа. С тех пор эту пьесу не ставил никто и нигде.
Орден Ленина Вишневский получил за "Мы из Кронштадта". В детстве мне очень нравился этот энергичный фильм, с печальным свистом, гибелью, маршем, только я не мог взять в толк, где же у нас на Финском заливе такие высокие обрывы, с которых сбрасывают в пучину красных моряков, а затем белогвардейцев. Затем я узнал, что обрывы "для красоты несчастья" снимали отдельно, в Крыму.
Чувственная "Оптимистическая трагедия" была напрочь испорчена цензурой, которая вымарала главнейшую сцену из последнего акта. Там Алексей в тюрьме перед расстрелом, на глазах у товарищей, любовно совокупляется на авансцене с голой Комиссаром. Без этой сцены вся пьеса уже не та...
В этой суете Вишневский дорос в звании до капитана первого ранга, а на флоте послужить не успел. Вот он и отводил душу в домашних флагах, трапах и рындах.
Говорят, в 60-е годы у морского писателя Елкина, которого на флоте ласково звали "наш баснописец", в Московской квартире был собран пульт управления подводной лодкой, а на ковровой дорожке лежала настоящая торпеда...
Три командира подводных лодок постучались в дом-корабль Вишневского. Их встретил пожилой краснофлотец в суровом обличье часового, допросил, кто они и зачем. Преобразившись в вестового, он быстро обмел "голиком" снег с их валенок и принял шинели и тяжелые кобуры с пистолетами. Метнулся на "камбуз", где, надев белую куртку, сделался коком.
Время близилось к полудню.
В блокадную пору гостей к столу не звали. Командиры уселись в сторонке и с большим интересом стали наблюдать, как пожилой краснофлотец накрывает громадный стол крахмальной голубоватой скатертью и выставляет посуду с вензелями если не императорскими, то уж точно императорской фамилии. Корабельные часы на "переборке" показали полдень. Краснофлотец звучно отбил в рынду восемь склянок и кинулся наверх доложить "прошу к столу!". По разным трапам в "кают-компанию" спустились бледная, беззвучная, уже пораженная дистрофией Софья Касьяновна Вишневецкая, художница и жена Вишневского, и сам Сева, шумный и жизнелюбивый. Могучими объятиями приветствовал он друзей-подводников и велел подавать на стол.