Литмир - Электронная Библиотека

— Чем надумать-то? торговать!..

И в голове жениха заворочались кое-какие мысли о том, что бы соврать и даже какой товар придумать для торгу. Но отец невесты смекнул, в чем дело:

— Да ты не сватом ли за кого пришел? Товарец-от эдакой, признаться, есть у меня, есть; что греха таить — есть.

— Знаю, что есть; затем и пришел сватом.

— Так садись, дорогой человек: садись в большое место. Сказывай, за кого пришел сватом, по тому тебя и чествовать станем.

— За кого пришел? ни за кого не пришел, сам за себя, — продолжал рассуждать вслух Петр Артемьев и оправился — Лукерья твоя мне по мысли: по ее пришел. Отдай в жены, у меня и выводное с собой, поторгуемся!

— Так надо по обычаю делать, Петр Артемьич, не разгневайся! Ты мне зять сподручный, да уж коли сам пришел сватом за себя, так надо и девку спрашивать, по мысли ли ты-то ей? Такое дело ведется у всех, — вон и баб спроси, да и сам ведь, чай, знаешь?

— Знать-то не знаю, а слышал. Спрашивай девку — по мне, все едино! — решил Петр Артемьев спроста; но ошибся в предположениях.

Девка отказалась наотрез и пустилась в слезы. Если бы Петр Артемьев оставался в избе подольше, не уходил бы вскоре, он мог бы в причитываньях Лукерьи слышать обзыванья себя «постылым, бесталанным, неладным», даже намеки прямые на лысину и старость, поклепы на Параньку, на учительство, на горох, розги, дресву и проч. Устояла на своем бойкая девка и не пела на сговоре, при прощанье с родителями, хоть и кстати была бы теперь эта песня:

Я еще у вас, родители,
Я просить буду, кланяться:
Не оставьте, родители,
Моего да прошеньица:
Не возил бы меня чуж-чуженин
Во чужую во сторонушку,
Ко чужому сыну отецкому,
Не пасся бы он, не готовился,
На меня бы не надеялся.
У меня ль, у молодешенькой,
Еще есть три разны болести:
Я головонькой угарчива,
Ретивым сердцем прихватчива,
Своим свойством неуступчива.
* * *

— Заварил Петруха пиво, да сталось нетека! — решили на том мужики-соседи — и только.

— А все оттого, что сам ходил сватом. Ну, мужчинское ли это дело? — толковали бабы.

— Нешто деревня-то клином сошлась? нашлись бы сватьи-то, и я бы сходила!

— Да и я бы, мать, не прочь: и дешевле бы твоего взялась, из одних бы почестей пошла, не токма что…

— Мать бы спосылал, и все бы лучше, гляди.

— Дядя бы сходил — мужик на почете, а то смотри срамоты какой натерпелся: сама Лукерья отказала, сама девка, — да слыхивано ли эдак? Я бы на месте его не отстала.

— Смирен ведь, больно смирен, словно баженник. Только вот с ребятами воевать умеет, и то, слышь, самих сечь-то заставляет: сам не сечет. Смирен!

— Чего, мать, смирен? да экое попущение терпит: девка обошла!

— Сам, сказывали, отец-от ломался; он, мать, всему вина… Он бает: отчего-де дядю не подослал, а сам пришел. И без выводного бы тогда, бает, отдал. — Сам отец не отдал за Петруху, сам…

— Ну уж, поймала бы я на задах Лукерью, вдосталь бы я натрепала да нахлопала ее на Петровом месте — знай!..

— Смирен ведь: воды не замутит.

— Коли уж больно жениться-то приспичило — девок и в соседстве много.

— Да здесь-то срамота; по деревне-то своей срамота. Девок-то наших калачом теперь за него не заманишь…

— Что говорить, дева, что говорить: оплеванной.

— Эко зелье — девка Лукерья-то! Смотри ты, какая шустрая, какую волю взяла: ей бы, вишь, Мишку, почтового ямщика, что высвистывает ее на бору, а уж натрепала бы я ее на Петрухином месте, вдосталь бы нахлопала.

— Ну, да ведь и Петр-от Артемьев стар стал, — сунуло же его без пути-то, без толку, с большой бородой.

— Чего; мать, стар, не старе тебя.

— Небось года ты мои считала, — свои бы лучше смекнула!

— Смекать-то я и свои, и твои смекала, да все, гляжу, — не ровня мы с тобой.

— Ну, где ровня? У тебя-то и курицы-то петухами поют. Бурмистр сватывался, да отказала, за солдата пошла.

— А ты-то за разношерстного попала, прорва экая, — невидаль. Все бы она на облай да на облай шла, ненасытная!

Бабы пойдут дальше на крик и громкую брань; но Петру Артемьеву от этого не станет легче. Он сильно озадачен и как будто провинился в чем: бранил и себя, и Параньку, и Лукерью; но все-таки пришел к тому заключенью, что в настоящем случае ему не нужно было бы самому ходить сватом, а в другой раз не следует и других засылать с тем же делом. Во всяком случае, отказ Лукерьи он почел за неудачу, за одно из несчастий житейских, которые ложатся на сердце тяжелым гнетом и нередко забываются вскоре, если не проточится на сердце новая ранка, которая, растравляя первую, еще не зажившую, сама в то же время болит и ноет.

Так случилось и с Петром Артемьевым. Опять-таки горе не живет одно — по смыслу одной из правдивейших русских пословиц.

Петр Артемьев заметно тосковал, но не жаловался, не надоедал никому своим горем, тосковал молча, про себя, и между тем старательно подчинялся заведенному порядку своей обыденной жизни: по-прежнему ходил с церковными требами по следам дьякона и священника; по-прежнему был в приятельских отношениях с дьячком, во всем посильно помогая ему.

В одну из таких треб — слав по случаю храмового сельского праздника — случилось ему возвращаться в поздний час глубокой, темной зимней ночи, в страшную пургу-метелицу, когда так любят кучиться волки и ходят на промысел толковые и сметливые, но боязливые воры. Снег хлопьями клубился и снизу, и сверху, и со всех четырех сторон, разоряя старые и сметая новые сугробы сначала на одном месте, потом на другом, дальнем. Ветер неистово свистел в сельских трубах и хлопал волоковыми окошками, разметая солому с крыш и раскачивая плохо сплоченное дранье тех же крыш на избах более достаточных обывателей. Злополучный ездок сбивался с торной дороги и не находил заветных вех, вплотную засыпанных снегом; лошаденка его фыркала, пряла ушами и безнадежно хлопала хвостом, боясь и не находя достаточных сил идти дальше. Ни говора, ни крика, ни спасительного огонька вдали, кроме свиста ветра и шороха по оледенелому насту нашей северной бестолковой вьюги.

Блуждали долго и ездок, и путник — Петр Артемьев, пробиравшийся в то время из села в родную Судомойку. Судомойки нет и в помине; а село далеко ушло или взад, или вправо, или влево… нога Петра глубоко вязнет в рыхлый наносный снег и с трудом поднимается для нового шагу. Он утомлен, заметно весел впрочем, и, вследствие последнего обстоятельства, свалился в овраг судомойковский и лежит в нем и спит, крепко спит до другого утра.

Вьюга утихла; наступило заветное затишье и успокоительная теплынь. Она вскоре сменилась тем страшным морозом, который кует в сплошную и твердую массу вчерашние сугробы, леденит все сподручное, обындевает густые бороды обозников. Он мгновенно будит и ставит на ноги спавшего в овраге Петра Артемьева.

Он едва держится на ногах, едва бредет до деревни, с трудом добирается до своей избы, бросается на лавку, плачет навзрыд, как ребенок, и показывает оторопелой, растерявшейся матери свои отмороженные руки. Приходит бабушка-лекарка — дождевик лицом. Знахарка шепчет над ковшом, прыскает через уголь — больной стонет сильнее, и мечется, и плачет неутешно, как малый баловник-ребенок, у которого отняла блудливая кошка сусленик или кусок пирога — загибеньки. Лекарка добывает гусиного жира и обкладывает им и травой подорожником отмороженные руки, но Петр Артемьев все мечет долой и бредит Лукерьей, миром, стыдом, метелью.

Лекарка утешается сама и утешает других только тем, что у больного хоть ноги-то остались целы, натертые сначала муравьиным спиртом, а потом дегтем, и что руки его, Бог даст, пройдут, и натирает их кое-как добытыми и разведенными в холодной воде квасцами. Больной приутих — и заснул.

77
{"b":"118442","o":1}